Но шли весны за веснами, а с ними еще большая вода, будто бог заново вздумал сотворить свет и творил сейчас воду, соединял землю с водой. Еще год-два, и распадутся, рассыплются подмытые паводками хаты, уплывет за вешней водой село, вешней водой сплывет отсюда и жизнь. И, как ни крепко держались князьборские мужики — Махахеи, Барздыки, Ровды — за землю своих дедов, за землю, где тени их слились со стоном, скрежетом и лязгом скрестившихся в смертном поединке мечей, где воедино сплелись первый и последний крик уходящего и приходящего на смену ему, придется им покинуть эту землю.
Махахей уже управился с жаками,
но поворачивать домой не торопится. Этот лес, куст, вода, небо — все это тоже дом. Самую малость надо человеку в этом доме, не знающем стен: закуток невеличкий с окошком неба, с одним-единственным деревом, заплатинка земли с полоской воды. Все это увидел он, в первый раз открыв глаза, и это должен унести с собой, видеть должен из-под креста. Иначе получится, что и не жил он, не рождался на свет, нет ничего родного ему на этом свете. И пусть повсюду одна на все четыре стороны земля. Но и солнце на чужбине всходит и заходит по-другому. И Махахею хочется принять и смерть на родной земле, как принимал он жизнь. Если б можно было загадывать наперед, он бы и кончился здесь, среди воды, в дедовом челне, пустил бы этот челн — плыви, куда плынь вынесет. И день, и ночь, месяц, год не устал бы смотреть: какие деревья растут, какие коровы по берегам ходят, какие хаты стоят, какие люди в них живут; какая диковина откроется там, за речным поворотом, за косой песчаной, за лозняком, за излучиной черной, что там, в тумане, в мареве далеком сокрыто, смотрел бы с челна в воду, в глубь речную, что бы открь!ла ему эта глубь, чем бы поманила, завлекла рыбиной большой и сильной, умной или маленькой рыбкой, верткой, глупым пескариком. А может, увидел бы и самого себя, завлекла бы вконец его река. Река, огонь да еще колеса спешащей неведомо куда машины заманивают человека, приказ в них чудится: шагни, ступи, кинься, забудь все и к нам, и тут же сам ты станешь огнем, дорогой, водой — тем, что вечно. Скользни, скользни в эту бегучую воду, ведь сам весь из воды. Вспомнишь и Железного человека, и Голоску-голосницу, вспомнишь все, что с тобой когда-то было, как ты вышел из этой воды, выполз, обсох, отряхнулся, ушел от нее, запылал пламенем костра, пропылился дорожной пылью и сам стал дорогой, пылью ее колеи и перекрестков, травой обочин, камнем раздорожий.Такое же растворение и слияние с тишиной, далями и дорогами чувствует он, когда в ночи сидит у костерка, смотрит на зыбкое прыгучее пламя, слушает поскачь стреноженных коней, как кони эти стригут траву, тоскливо ржут в тумане. Махахей слушает, смотрит и невольно ждет. Вот сейчас, сию минуту ублажит, подкормит он костерок, подкинет сушняка, взовьется, скрутится в тугой скруток пламя, и вышагнет из этого пламени кто-то живой, может, сам он вышагнет и скажет: «Здравствуй, Тимох Махахей, ты зачем так себя распаляешь, зачем меня призвал?»
Махахей вздрагивает, пугается и вопроса этого огненного, и человека огневого, и воды — себя пугается.
— Что тебе, батька, надо? — с этим же, как с ножом к горлу, пристали к нему его дети, и жена с этой же песней.
«Что тебе, батька, надо, что тебе, человече, надо?» — журчит, вопрошает его вода. А бог его знает, а черт его знает, что надо для круглого счастья. Сын вот нужен, наследник, только поздно уже. Всю жизнь ждал он сына, надеялся. Но шли все дочки. Пять раз дочки. Товар ненадежный, для чужих людей, а не для себя. И точно, все, кроме самой последней, уже вылетели, на чужую сторону подались. И эта последняя не задержится, долго в его хате не засидится. А что за хата, когда в ней пусто, когда в ней старый да старая, кошка да собака. И что за век такой пошел, что с людьми приключилось. Раньше хата была так хата, при стариках молодые, при детях батьки. А сейчас дети все в городе — в железе, в камне, старики в деревне, в навозе. И лягут скоро навозом в землю; и хату, окна и двери крест- накрест забьют досками.
Его, правда, дочери наперебой друг перед другом зазывают к себе. Трое закончили институты. Одна только, первая, техникум, медсестра, некогда было бедной учиться, присматривать за меньшими надо было. К ней, к Алене, может, и пошел бы Махахей. Человек вроде неплохой ей достался, но не ее это человек, другой был ей уготован. Алена молчит, но он не слепой, видит все сам. И жалко ему того человека, и дочери жалко, а как соединить их, не знает. У всех четырех дочерей квартиры городские просторные, да только что ему простор, когда у него к городскому душа не лежит.
Гибельное, гнилое тут место. Все это так. Но как выдраться, как по-живому отрезать себя от этого места.
— И чего тебе надо, батька, кто тебя тут держит? — это хор, чертова капелла из четырех дочек.
— Хочу в город, хлопца людского на всю деревню ни одного,— это пискуха младшая, самая последняя, самая дорогая.