— Что ж вам сыграть? — с застарелой тоской и болью проговорил Махахей, обращаясь, видимо, не только к ежихе, успокоившейся уже на чехле, но и к дубам, к старичкам пням. На правой руке Махахея на сгибе указательного пальца выступила уже кровь, большая и все время увеличивающаяся черная капля. Он раздвинул меха и тюкнул этим пальцем по пуговке гармоники. Гармоника вскрикнула, капля разломилась и опала, вихляя, доползла до мизинца и остановилась. Только тогда Махахей почувствовал боль, посмотрел на руку. И опять резко ударил по басам.— Рас...— начал Махахей, но что-то ему не понравилось, он повторил:—Рас...— и еще:—Рас...— и повел по слогам, голосом, головой, всем телом помогая непослушным пальцам: — Рас-цве-та- а-ли ябло-о-о-ни и гру-у-ши...— С трудом, вогнав себя в пот, довел куплет до конца, обессиленный, сел на землю.— Такая вот музыка,— кивнул в сторону ежихи.— Нет у меня для тебя музыки, вот и вся музыка.
Махахей жаловался, но без горечи, прижимал к груди гармонику, как нечто живое, бесконечно дорогое ему. Наконец-то у него была гармоника. И спасибо бабе его, Ганне. Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Три дня назад его Ганна, баба всю жизнь без хвороб, встала утром, начала управляться и заохала: ох, поджимает что-то в правом боку, будто картоплину горячую проглотила, вошла она в живот и не стынет.
— Пошли, баба, в больницу,— сказал Махахей,— знаю я эту картоплину, боком вылезет она.
— Не, кабан же некормлен, травы запарить надо, покормить,
— Ложись, баба, кабана я и сам покормлю.
Махахей уложил жену, занялся кабаном, потом еще дел налетело, что тех курей, под обед освободился, кинулся в хату, а жена как и не ночевала там. Встретил у речки, шла, кособочилась, кривилась. И жалко было, и злость брала, но выговаривать не стал, за руку в хату и в дорогу. Ганна пыталась отбиваться:
— Еще трошки погодим, Надька гусок пригонит. Душа не на месте.
Тимох не слушал ее. То, что Ганна, хоть и с причитаниями, шла за ним, пугало его. Век, считай, вместе прожили. Хорошая ему попалась баба, работящая, понимающая его и жизнь. Ворчала, правда, но еще бы не ворчать. Отними у нее эту воркотню, что останется? Надо что-то оставить и бабе, чтобы могла она отвести свою бабью душу, проявить натуру, иначе заглохнет в ней все бабье...
— Вытянул, повел, как арестантку. То я хворобы раньше не ведала. Лекарь свой, бесплатный, мати от каждой болезни траву даст...
Махахей молчал, знал, что еще не время ему говорить. Знала про то и бабка Ганна, потому и злилась, распаляла себя.
— Самая ж горячая пора. Спеет все, перестаивает. И в огороде, и на луге...
Ганна запнулась. Тимох глянул на нее: нет, не от боли. Выбилась из пустопорожней говорки, нашла, чем уесть, пронять мужика. Пора было вступать и ему, отводить бабу от того, что запало ей сейчас на ум, иначе не остановится, будет пилить пила до вечера. Но он все же попридержал язык: пусть говорит, может, за словами ей не так будет больно. А болело крепко, он видел это по черным кругам под глазами, по веснушкам, проступившим на лице, как у молодой. В боли его баба всегда молодела, и голос звонче, и ступала ровнее, будто берегла себя. Невдомек было, что это Ганна вспоминала о нем, думала о нем и молодела.
— Вот останешься один,— меж тем набирала уже высоту баба Ганна.— Столько сучча, столько ломачча на своих плечах вытягнули с этого сенокоса, и все собаке под хвост. Опять все сначала... Ну чего ты как воды в рот набрал.
— Я не замолк,— сказал Махахей.— Ты только не чуешь меня сейчас, а я говорю: и правда все сначала — дурня работа любить...
— Поглядите на яго, яно еще и насмехается. Все житье только бабой и командуешь. Чужому человеку слова поперек не насмелишься сказать.
— Надо, так насмелюсь.
— Коли только тое у тебя настанет.
— Настанет.
— Всю жизнь так: настанет, настанет. Вот уже и смерть настала, а тебе еще не развиднело.
— Развиднело. Гляди, как. То раньше из-за дерева, из-за куста света божьего не видно было, а сейчас гляди, пока глаза не повылазят. И дыхнуть тут нечем было, комарья столько, наглытаешься — и мяса не надо. А теперь,— и он махнул рукой, показал, сколько свету и как тут ясно, но сбить бабу Ганну не смог.
— Так гляди ж, гляди у меня. Начнут новый сенокос делить, чтоб не молчал до последнего, на, боже, что нам не гоже.
— Не буду молчать, Ганна, лучший сенокос наш с тобой будет,— пообещал Махахей. Но баба Ганна не поверила.
— Так ты там и попросишь — дайте мне лучший. Снова корчи высекать. Гляди, чтоб хоть подъехать можно было. Надьке воли не давай, нехай робить, чтоб дурница в голову не лезла. Я в ее годы...
— Ты и теперь, в свои годы у меня еще на все сто с гаком.
— Так уже и с гаком,— зарделась баба Ганна, нашел он все же для нее слово.— Старое уже все, нездолею я, Тимох. Соскочу раненька, в думках молодая, здоровая, и за то схватилась бы, и то хотелось бы, и съела б все. А начну, не, не тая уже сила — и кусок горло дерет.
— Да что ты, Ганна, да мы с тобой еще сына могли родить.
— Ото, дочками меня попрекаешь. Постыдился бы, сивый уже.