Сейчас перед Матвеем было еще Полесье старое. И оттуда, где он стоял, ему видно было это старое Полесье. Оно было еще прочным. Прочно держались за свою старую землю хаты, уходили в нее фундаментами, но не уступали и не думали уступать напору нового, укрывались древними осокорями и дубами, обласкивались птичьим криком, криком молодых буслов, что уже вылупились из яиц и требовали пропитания, обнимались с речкой, петляющей возле этих хат, нетронутой еще там, у деревни, пока нетронутой. Более того, Матвею от его вагончика было видно, что деревня не только не намерена уступать, но вроде как бы и сама наступает, бросает ему вызов. Махахей крыл хату свежими белыми досками. И эти доски, эта новая крыша, свеже белеющая среди зелени деревьев, вывела его из себя. Он ведь предупреждал Махахея, что новому его дому стоять недолго. Если он думает, что за хату под новой крышей дадут больше, чем за сруб, то ошибается. Не будет никакой надбавки. Все равно не устоять этой его новой хате. И, полный непреклонной решимости, он оставил вагончик, старый и новый Князьбор и направился на участок, где шли работы, в Храпчино. По дороге на мгновение задержался у речки, там, где когда-то стоял их с Аленой дуб, где и его когда-то обнимал своими белыми крыльями парящий в небе бусел. Дуба того уже не было. Не было, можно считать, и речки. Речка спрямлена, прочищена, по сути дела, проложена заново. Прямая, как струна, с отвалами белого песка по берегам. Он взобрался на этот песок и сверху смотрел на воду. Вода бежала вроде бы весело и быстро, как по трубе, нигде не задерживаясь, не бурля, и дно было веселым и чистым. «А что, действительно красиво,— подумал он,— никаких тебе омутов, никаких ям, коряг, перепадов от Полесья и до Днепра, хоть прямехонько беги вода, бурли поток...» Тут он поймал себя на том, что говорит почти стихами, и рассмеялся.
А работа в Храпчино стояла. Стояли канавокопатели, скреперы и бульдозеры, как бульдоги, устроившись на возвышениях ими же стянутого грунта, нацелившись своими мощными ножами на нетронутый еще лес. Механизаторы, все до единого, были в малиннике. Матвей сам, подобно бульдозеру, ворвался в этот малинник.
— Почему простаиваем? Думаете, меня здесь нет...
— Ничего не думаем,— оторвался от куста механизатор, тот самый тракторист, что провалился в Чертову прорву,— обед у нас.
Матвей посмотрел на часы.
— Обед уже пять минут как кончился.
— Сейчас будем заводить.
— Немедленно. И первым делом к такой-то матери этот малинник.
Механизаторы дружно потянулись из малинника, старательно обходя Матвея. Бочком-бочком начал отступать от него и тракторист, с которым он только что разговаривал.
— Стой!—пресек его маневр Матвей.
— Стою. А надо лечь, так и лягем. И даже бегом, шагом на месте марш могу.
— Бегом, подгоняй трактор, и чтобы от малинника ни следа.
— А почему я, почему я? — закричал тракторист.— Потому что моя фамилия Сюськин, да? Чуть что, Сюськин и Сюськин.
— Потому что ты Сюськин.— Матвей тоже припомнил его фамилию, легкая фамилия, как он мог забыть ее. Как это он мог пить с таким губошлепом, бражничать всю ночь, с неприязнью думал Матвей. Трактор уже шел на малину, шел прямо на Матвея. Сквозь стекло кабины Матвей видел тракториста, белки его выпученных глаз и белый оскал зубов. Скалься, думал он, скалься, а я все равно не соступлю, ты первый свернешь, я не соступлю. И все же вынужден был соступить. Железная махина надвинулась на него, скрыв тракториста, и он испугался именно потому, что не стало видно лица. Когда не видно лица, а только железо, только горячее дыхание машины, стук ее железного мотора, не знающего страха и устали, это, оказывается, действительно страшно. Матвей отскочил в последнюю секунду. Отскочил, помахал Сюськину кулаком, но тот даже не обернулся. Трактор уже истерзывал гусеницами и запахивал плугом малинник. И там, где он проходил, от этого малинника не оставалось и следа. Так кое-где листик, кое-где измочаленная веточка и черная земля, пластом и рассыпчато, как раздавленная ягода.
Наблюдая за работой Сюськина, Матвей в тот день оставался в Храпчино, пока малинник не был перепахан полностью, как будто у него не было никаких других дел, никаких забот, будто все его дело сосредоточилось на этом малиннике, все зависело от того, уничтожит он его или нет. И, когда тракторист, закончив последний круг, остановил трактор, он подошел к нему, вскочил на гусеницу и примиряюще похлопал по плечу.
— Вот теперь порядок, Сюськин.
Что ответил ему Сюськин и ответил ли вообще, он не разобрал.
...
И большого семейного счастья...Все, как есть, без конца принимая.
Принимаю — приди и явись,
Все явись, в чем есть боль и отрада...
Мир тебе, отшумевшая жизнь.
Мир тебе, голубая прохлада.
— Тимох, а кого ж он без конца принимае?
— Ай, баба, вечно ты не туда, сбила тольки меня. Кто там кого у тебя принимае?
— А ты не злись тольки, Тимох. Есенинов.
— Девок тогда, наверно, баба.
— Да не, Тимох. Девке так не скажешь, то кому-то другому. То ж, можй, самому Ровде или смерти, а можа, богу?