— Кали, кали они прилетели? — поднялась, села на печи, свесив вниз босые ноги, Ганна.
— Сёння и прилетели.
— Ты ж с хаты сёння не выходила, мама.
— Не выходила, а ведаю, чую... У гэтым годе я еще скворцов убачу, а на будучи ужо не придется на их поглядеть.
Махахей хотел было накричать на старую, чтобы не брала в голову чего не надо, но не мог разжать губ. Она знала, понимала больше, если, не выходя из хаты, углядела скворцов. У него были свои заботы: чем заменить то усохшее дерево, черемуху. Не простое ведь было дерево, а вроде бы как для скворцов. В апреле они собирались на нем со всей деревни, может, и из соседних деревень прилетали. Собирались и как свадьбу правили или совет держали. День-деньской елозили и кричали, а к вечеру улетали. И это дерево его служило им как бы посаженной матерью или отцом, как служили буслам бывшая Болонь и его, Махахеев, дубняк, жаворонкам — озерцо Весковое.
Словно эта капля воды, клочок земли, одно-единственное дерево, кусты да лес и были для них и отчим краем, и отчим домом. Скажи кому, не поверят. Но он видел сам. Про необычность его черемухи, дубняка знает вся деревня. Только многие уже присмотрелись и не замечают, что Весковое облюбовали жаворонки. Тоже со всей округи, чуть только припечет солнце и оттает земля, слетаются туда, будто озерцо то, блюдце криничной воды благословляло их плодиться и множиться и беречь его, беречь землю, клочок ее, на котором они увидели белый свет, стали на крыло и познали небо. И жаворонки как клятву давали на Весковом, отпивали из него по глотку воды и, захмеленные этой водой, день пели ему свои песни, а к вечеру исчезали до будущего года. Сейчас же исчезло само Весковое, не стало больше буслов, черемухи, шпаков. Буслам и жаворонкам Махахей помочь не мог, неподсильно было сотворить ему новое Весковое и новую Болонь, но дерево посадить он мог. Примут ли только то дерево скворцы, признают ли его, будет ли прочно их семейное счастье на новом дереве?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Новина
Болото тронулось в путь, как только осушили Чертову прорву. Но, когда оно сделало свой первый шаг, никто не приметил. И мудрено было приметить, потому что в первый год своих блужданий оно ничем — ни топью, ни водой, ни ряской, ни камышами и тростником— так и не проявило себя. Подкралось к дамбе, к дороге, что проложили на Болонь и дальше на Вовтино, замерло у дамбы и насыпи, сияя не вовремя, к осени зацветшими желтыми ирисами. Потом ирисы погасли, приспела осень, навалилась зима. Неприметное под снегом болото за зиму прошилось через насыпь. И теперь ирисы зацвели весной, как и положено, но только уже по другую сторону насыпи. Только зацвели, а отцвести им не дано было. Какая там шла под землей работа, какие разгорались страсти, неведомо. Ничего на свет, на поверхность из глуби своей земля не выносила. Казалось, и нет ничего там, в глуби, потаенного. На виду, на глазу все было, как и раньше, набирал листа и желудя Махахеев дубняк, хоть и крепко пощипанный, но все же уцелевший, покорно, изрезанная каналами, в прямоугольниках и квадратах, лежала укрощенная Чертова прорва, ярились в этих квадратах и прямоугольниках пшеница и рожь, выгоняя на радость людям крепкий литой колос. Все было на радость, все на руку человеку, Матвею Ровде. Земля была не только преображена им, но и укрыта дружными хлебами, та самая гибельная, проклятая земля, которой имени другого не нашлось, как только Чертова прорва.