— Рыжий он, ну и что? Виноватый он, что рыжий? Добрый хлопец, не в Барздык пошел, не в батьку своего.
— Тебе все добрые, а про дочку ты и не думаешь. Тут же у нее Матвей Ровда.
— Кто это тебе сказал?
— Кто сказал. Во батька, про все последним дознается... А Ровда — хлопец добрый и с головой, и сколько уже не женатый ходить.
— Стой, баба!—Махахей сердито свел меха и поставил гармонику на стол.— Чтоб я в последний раз в своем доме про Ровду... Чуешь, семя бабское, всех ей сосватать и переженить надо. Жени, только не Ровду. Сама ведаешь, что тут и почем.
— Ну, туши давай свет, спать будем,— обиделась баба Ганна.— Злы ты после своей рыбалки, и слова поперек не скажи.
— Говори,— разрешил Махахей.— А Надьке, добра, что напомнила, я напишу.
Но баба Ганна ничего ему больше не сказала, полезла на печь и еще долго возилась, умащивалась там, шуршала телогрейками, двигала подушку. Тимох же походил из угла в угол, достал из-за иконы пачку открыток на все случаи, праздники и даты — с днем рождения и свадьбой, Октябрем, Первомаем, Новым годом и Днем Восьмого марта— и просто так «Поздравляю», и все. Пересчитал, по осени их было пятьдесят сейчас оставалось семнадцать. Он прикинул, что там торжественного ожидается впереди, и решил, должно хватить. Надел очки бабы Ганны, не понял, то ли прояснело, то ли затуманилось в глазах, поверил что. раз в очках, должно проясниться, а если и плывет что-то перед глазами, это не от очков, это день прожитый еще не улегся качается и плывет. «Дай, Джим, на счастье лапу мне...» Был у него один человек знакомый по имени Джим где он сейчас?
Махахей крадучись прошелся от стола в угол где стояла скрыня — большой, кованный железом и крашенный красным сундук с самым дорогим для них с бабой Ганной нажитым и тем, что, может, для кого-то другого и не было бы дорого. Сверху теплый шерстяной платок бабы Ганны состарившийся неношеным его диагоналевое галифе и гимнастерка он их надевает на Девятое мая. А в этот раз так баба Ганна ни галифе, ни гимнастерки не дала надеть. Девятого мая он забился с мужиками в кусты сирени под хатами, где куры копаются. Раз да два сбегали к Цуприку, хорошо. По каморам своим, по закуткам каждый пошарил — совсем хорошо, в песню уже ударились. Вдруг слышат крик по деревне. Выскочил он из сирени, баба Ганна на него с кулаками.
— А, вот ты где, и уже хороший! И не стыдно, и не соромно, а мы с женками стол на улице собрали. Думали вместе с вами посидеть. А вы...— Мы сейчас, мы готовы,— вышли из сирени и другие мужики.— Где стол?
— Не пустим,— сказала баба Ганна,— небритые, мурзатые.
— Побреемся, помоемся...
— Галифе побег уже одевать,— думал ублажить бабу Махахей. А она ему кулак из кармана с ключом, зажатым в ладони.
— Во что ты у меня оденешь и выпьешь, и закусишь.
Так и не дала по-праздничному убраться.
— Сами пить будем. Мы тоже повоевали. Не пустим, женки?
И не пустили-таки. Сначала за стол не пустили. И только когда уже у них, у женщин, до песен дошло — «Вы служите, мы вас подождем»,— подобрели. И соколиками, и солдатиками называть сами стали, чарку подносить.