— Конечно, горько, — подтвердил ангел терпения Валера, придвигая сахарницу, — ты сахар положить забыл, любимый.
Мужчина завис еще больше и заметно напрягся, округлил глаза, становясь похожим на разбуженную в ясный полдень сову.
— Ребят… — протянул он неуверенно, отставляя кофе. — У вас всё в порядке?
— Безусловно, — довольно кивнул я и задавился хохотом.
Лерка задушенно прыснул рядышком, зараза, и нас с ним таки прорвало.
Не успевший до конца проснуться Дмитрий Константиныч ничего не понял и обиделся.
— Гы-гы-гы, — передразнил он и без предупреждения, повышая голос, резко, — а ну пшли вон отсюда оба, кони недоенные!
…И сорвал меня с блонди в окончательную истерику.
Ох, как же мы… ржали. Недоенными конями. Ими самыми. До слез по щекам, до резей в животах, цепляясь друг за друга в попытках не упасть, громко и открыто. И нам было хорошо.
Дима посидел, похмурил брови и тоже начал похихикивать, заражаясь… Через пять минут недоенным конем в табуне прибавилось. Блестящим завершением банкета послужила охрана — Алекс и парень из новеньких примчали на шум и замерли у порога двумя широкоплечими охреневшими статуями, пытаясь осознать происходящее.
— Кыш! — замахал на них руками господин Воронов и зашелся очередным веселейшим приступом. — Я вас… ик… не… звал…
Секьюрити потоптались, убедились, что никто никого не похищает и не убивает, и исчезли, как и появились. Шур-шур, и нету их. Даром что здоровяки — испарились не хуже привидений.
После бегства охранников мы, три коника, поржали еще чуток и потихоньку принялись успокаиваться. Подобревший Дима допил кофе, поикивая и усмехаясь в кулак, и получил тарелку с омлетом, салатик и парочку гренок. Гренки несказанно обрадовали находящегося на диете мужчину. Откусив сразу треть хрустящего жареного хлебца, тот пожевал и растаял совсем.
— Ням, — сообщил, сладко жмурясь, — вкушшно… — и спохватился, — а вы почему не садитесь?! Уже поели?
Я обнял любимого за сильные голые плечи и поцеловал в висок:
— Поели. Мы давно встали, Дим…
Ух и тугодум же Дмитрий свет Константиныч по утрам, ну натуральнейший тормоз! Хрумкал гренку, двигал бровями, поскребывал ногтями подбородок, моргал.
А потом выдал:
— Ёж, ты ж вроде нормальный опять…
Заметил, ёпрст. Наблюдательный, мать его. Уже полчаса перед ним маячу, весь из себя причесанный, свеженький, в фартучке и даже с вычищенными зубками!
…Возмутиться толком я не успел — был сграбастан, утянут на колени и зачмокан. От ласкающего меня мужчины пахло жареным хлебом, луком, потом и вчерашним парфюмом, он кололся щетиной… Отталкивать его? Да ни за какие сокровища мира!
Лерка некоторое время любовался на нас, целующихся, и чисто, искренне, лучисто улыбался, а потом обнял обоих за шеи и заворковал что-то гортанное и влюбленное, уткнулся сверху в Димину макушку носом.
И нам всем стало замечательно и спокойно. Ну, почти — не тот у меня возраст, чтобы оставаться равнодушным, когда столь активно тискают.
Первым мой нехилый стояк заметил именно Дима — случайно провел рукой и наткнулся на выпуклость. Отстранился, ухмыльнулся самым что ни на есть хищным образом, сказал:
— О-о-о-о! Вон ты чего ёрзаешь, котинька! Подожди-ка!
И тут же отстранил совсем и вздернул перед собой на стол, одновременно ловко стягивая с меня треники, наклонился…
Кувыркнулась и разлетелась мелкими осколками фарфоровая чашечка, а я охнул и выгнулся, откидываясь на руки, подаваясь бедрами навстречу горячему рту, обхватившему набухающую каплей смазки головку. Лерка накрыл мои губы своими, толкнулся языком, просясь внутрь, я принял его с захлебнувшимся стоном и рухнул в наслаждение.
И стало совершенно неважно, кто и где, и чьи руки, и языки, и пальцы, и прочие части тел. Без ревности, только огромное, сверкающее счастье обладания.
Блядь, ненавижу трахаться на кухне! Неудобно, места мало и вилки-ножики в кожу врезаются! Пошли лучше в спальню, а? Там кровать… широ… ка… яа-а-ах-х-х-х…
Позже я домывал чудом пережившую цунами тройной страсти посуду, а Лера, не стесняясь в выражениях, помахивал веничком, собирая в совок черепки. Ругался на виновника переполоха Дмитрия свет Константиныча, сбежавшего плескаться в ванну, сердился.
— Безобразие! — фырчал. — Две тарелки коту под хвост!
А я жалел чашечку. Именно чашечку. Всё вспоминал, какая она была хрупкая и лёгонькая. И рисунок на ее боку, тонко вычерченную посеребренную веточку цветущей сакуры. До слёз.
Разбилась вдребезги сакура. Погибла красота, навсегда.
Блонди меня не понял и отмахнулся.
— Глупый мой малышка, — заявил он, скидывая крошки фарфора в мусор, — нашел из-за чего расстраиваться. Чашка — не жизнь, новую купить можно.
Я поразмыслил, согласно кивнул, вытер влажные глаза краем передника, ополоснул раковину — и пошел к поющему под душем любимому мужчине. Нам с ним необходимо было о многом поговорить.
Чашечка канула в лету. Она не стоила того, чтобы о ней горевать.