Ответил, преданно и честно глядя прямо в глаза Козюренко:
— А на вокзале… Иногда в Гидропарке… — Не соврал, потому что именно там провёл одну ночь. — В парке молодёжь на ночь палатки ставит, костёр разжигает. Возьмёшь бутылку, прибьёшься к компании. И тепло, и весело.
— Итак, знакомых и родных, у которых вы могли бы остановиться, в городе нет?
— Нет, — покачал головой Балабан.
Козюренко вызвал конвоира. Балабана увели.
— Что скажете, Яков Павлович? — спросил Шульгу.
— Надо начинать с Городянки. Крутит Балабан, и что-то за этим кроется.
— Ладно, вероятно, вы правы, майор. Вызывайте машину — и в Городянку. А я попробую показать Балабана сержанту Омельченко. Стрелял, правда, в Стаха не Балабан. И все же беспокоят меня эти «Любительские». Может быть, совпадение обстоятельств, но чем черт не шутит…
…Пятерых, приблизительно одного возраста, мужчин посадили на длинной скамье у стены. Вторым слева сидел Балабан. Знал — неспроста все это, но бодрился, даже деланно улыбался, а руки его мелко дрожали, и он спрятал их между коленями.
В дверях появился Козюренко с понятыми. Он даже не взглянул на Балабана, стал, словно подчёркивая свою непредвзятость… Но Балабан почувствовал такую ненависть к этому спокойному и уверенному в себе человеку, что едва сдержал желание броситься на него.
Вошёл сержант Омельченко. Козюренко что-то говорил — это была обычная в таких случаях процедура. Но Балабан не слышал ни слова. Он сразу узнал сержанта и не мог отвести от него взгляда, хотя понимал, что этим может выдать себя. Однако ничего не мог поделать, это было свыше его сил: захотелось встать и сознаться во всем, покаяться, упасть на пол, биться об него головой, чтобы заглушить в себе жар, почему-то поднимавшийся к сердцу и звучавший гулкими ударами в висках.
Козюренко предложил Омельченко внимательно посмотреть на пятерых у стены, нет ли среди них человека, напавшего на него. Эти слова как бы подали Балабану сигнал опасности, и он сумел наконец преодолеть себя, ощутил, как отхлынула кровь от сердца, и как оно опустело. Лицо его посерело, он сразу осунулся: смотрел вроде бы на сержанта, но ничего не видел, взгляд его не задерживался ни на чем — удивительное состояние человека, когда он чувствует себя почти несуществующим, потусторонним, когда ничего не страшно и все кажется суетою суёт, ничтожным…
Сначала Омельченко растерялся: все пятеро были вроде бы на одно лицо. Но он заставил себя сосредоточиться, взгляд его стал твёрдым. Представил себе лицо того, кто вышел тогда из темноты. Оно ожило перед ним — и не похоже было ни на одно из тех, на которые смотрел сейчас.
— Нет… — проговорил нерешительно, — нет… Тут его нет…
Вдруг его взгляд скрестился со взглядом второго слева. Что-то заставило сержанта всмотреться в лицо молодого парня. Нет, оно мало чем походило на то, что снилось ему в больнице, что время от времени представало в воображении, но теперь Омельченко знал: раньше он ошибался, а сейчас — нет. Вон тот, второй слева, позвал его тогда в кусты, а потом ударил ножом в спину.
Омельченко на мгновенье снова ощутил боль, как и тогда. Он сделал шаг к тому, кто его так предательски обманул. Поднял руку, ткнул в Балабана и уверенно сказал:
— Он!
Произнёс это категоричное слово и сразу испугался, ибо знал, что ждёт человека, ударившего ножом, пытаясь убить, и только чудом не убившего.
Подумал: а может, это заговорило в нем чувство мести. Он всегда считал себя порядочным и справедливым человеком. Да и минуту назад он представлял себе преступника совсем другим, — сержант отступил, вздохнул и виновато взглянул на Козюренко.
— А может, и не он…
Следователь смотрел равнодушно.
— Подумайте, Омельченко, — холодно сказал он. — Мы не торопим вас. Посмотрите внимательно ещё раз: нет так нет.
Сержант на секунду закрыл глаза. Теперь он начал с крайнего справа.
Короткоухий, веснушчатый, и выражение лица безнадёжно мрачное, даже подавленное.
Нет, не он.
Второй — чёрный, с большими карими глазами.
И это не он.
Третий — крепкий парень, курносый, с волнистым чубом и мягкими, по-женски припухлыми губами.
Точно не он.
Четвёртый…
— Он! — сержант снова ткнул пальцем в Балабана. — Да, это он!
Сперва Балабан никак не отреагировал на утверждение Омельченко. Может, оно и не дошло до его сознания, потому что он пребывал в состоянии прострации: стоял бы сейчас под дулом винтовки — все равно не боялся бы. Но когда сержант отступил и заколебался, обрадовался так, что на щеках выступил румянец.
Но вот следователь что-то сказал сержанту, и тот снова повернулся к ним, их взгляды ещё раз скрестились. Теперь Балабан понял: его опознали, и это — конец…
И вдруг с облегчением подумал: он же не убил этого милиционера — таким образом, «вышку» не дадут… Он будет жить, а там поглядим. Может, попадёт под амнистию или сбежит.
Когда их выводили, оглянулся и ещё раз перехватил взгляд сержанта. Опустил глаза, не было к нему злобы: такая уж у них служба…