Но однажды утром, когда они прибыли в церковь, над высоким алтарем дароносицы не было. Алтарь только что убрали и вымели, и Святые Дары были еще в часовне Пречистой Девы. И, пока они стояли там и смотрели на Святые Дары, подошел священник, и с ним — седой служка; они отнесли своего Бога снова в Его дом, в драгоценное святилище Его бесконечного бдения. Служка первым делом должен был зажечь Его маленький фонарь, подвешенный на колышке, а потом взять Его колокольчик. Священник поднял своего Господа из дароносицы и положил Его на шелковое покрывало, и понес Его так, как мужчина несет ребенка — бережно, нежно, но все же сильно, будто какой-то подавленный родительский инстинкт обнаружился здесь, по отношению к Богу. Фонарь ритмично качался взад-вперед, колокольчик вызванивал свое настоятельное предупреждение; потом священник осторожно последовал за служкой, который расчистил ему путь к огромному высокому алтарю. И, как в давние времена, когда такой колокольчик был вестником смерти в руке, изъеденной проказой: «Нечист! Нечист!» — вестник смерти и разложения, предупреждающий колокольчик в ужасной руке, которая никогда больше не узнает пожатия здоровой руки — теперь колокольчик вещал о приближении высшей чистоты, об Исцелителе проказы, прикованном к земле состраданием; но состраданием таким обширным, таким настойчивым, что маленький белый круг облатки содержал в себе всю страдающую вселенную. Так Узник любви, Кому никогда не вырваться на свободу, если останется хоть один прокаженный духом, нуждающийся в исцелении, проходил Свой терпеливый путь со Своей тяжкой ношей.
Ванда вдруг упала на колени и стала бить в свою тощую, бесплодную грудь, ведь, как всегда, она стыдилась и боялась, и ее страх был горьким, самым тяжелым оскорблением. Потупив глаза, с дрожащими руками, она простиралась при виде собственного спасения. Но Стивен стояла прямо, удивительно застывшая, глядя на пустую часовню Пречистой Девы.
Глава сорок восьмая
Той весной они впервые по-настоящему познакомились с ослепительной и трагической ночной жизнью Парижа, которая открыта перед такими людьми, как Стивен Гордон.
До этих пор они мало куда выходили по вечерам, не считая случайных вечеринок в студии или походов в кафе мягкого варианта на чашечку кофе с Барбарой и Джейми; но той весной Мэри, похоже, фанатично стремилась заявить свою принадлежность к армии презренных, к которой принадлежала Пат. Лишенная того общения, что было бы для нее и естественным, и желанным, теперь она старалась показать враждебному миру, что она могла обойтись и без него. Дух приключений, что увлек ее во Францию, отвага, что поддерживала ее в отряде, ее эмоциональная, пылкая кельтская натура — теперь все это объединилось в Мэри, чтобы вселить в нее огромное смятение, побудить к жалкому бунту против несправедливости жизни. Удар, нанесенный слабой и легкомысленной рукой, был даже более опасным, чем казалось Стивен; более опасным для них обеих, потому что этот мгновенный удар пришел во времена явного успеха и разорвал в клочья все их иллюзии.
Стивен, видевшую, что девушке не по себе, охватывало что-то вроде дурного предчувствия, тошнотворной муки из-за ее собственной неспособности обеспечить более нормальное и полное существование. Столько невинных развлечений, столько безобидных радостей общения пришлось забросить Мэри ради их союза — а она была еще молода, ей еще далеко было до тридцати. И теперь Стивен оказалась на краю той пропасти, что пролегает между предупреждением и осознанием — всех ее мучительных предупреждений об этом мире не хватило, чтобы уменьшить удар, настигший Мэри, чтобы смягчить этот удар. Глубоко униженной чувствовала себя Стивен, когда она думала об изгнании Мэри из Мортона, думала об оскорблениях, которые девушка должна была выносить из-за своей преданности и веры — все, что теряла Мэри, и что принадлежало ее юности, теперь обвиняло и терзало Стивен. Ее смелость колебалась, как огонек лампы на ветру, и почти иссякала; она чувствовала себя не такой стойкой, неспособной с прежней силой продолжать свою войну, эту беспрестанную войну за право на существование. Тогда перо выскальзывало из ее вялых пальцев, и оно не было больше острым оружием, бьющим в цель. Да, в эту весну Стивен сама познала слабость — она чувствовала себя усталой, иногда очень старой для своих лет, несмотря на свой энергичный ум и тело.
Она звала Мэри и нуждалась в том, чтобы та ее успокоила; и однажды спросила ее:
— Насколько ты меня любишь?
Мэри ответила:
— Настолько, что начинаю учиться ненавидеть… — горькие слова из таких молодых уст, как у Мэри.