— Шалям-лялям!… — не выдержал как-то сосед — Ерофей Бойцов. — Так-то и я умею. Брешешь ты всё, дядя Сёма, нигде ты не был, в канавине двадцать лет провалялся, а теперь врёшь, что ни попадя.
Тут Семёна прорвало — откуда слова взялись. Обласкал Еропку и по-татарски, и по-кумыцки, и по-персидски, а всего более — по-арабски. Всем ифритам обещал драную Еропкину душу. Поверили сельчане. А пропойца Тошка Крапивно Семя, теребень кабацкая, выгнанный из ябедников за большую приверженность хмельному питию и живущий всякой кляузой, зашлёпал в восторге губами и посоветовал:
— Ты бы, Семён, челобитную государю подал. Тебе за полонское терпение да за выход деньги какие ни есть положены и доброго сукна целое портище. — Кляузник глянул пронзительно и, не видя в Семёне восторга, сбавил тон: — Сукна, может, и не дадут, сукно государевым людям положено, а денег, рубля три, было бы знатно. Давай, Семён, я челобитную напишу и подскажу, кому подать.
— Жалованные деньги тоже государевым людям дают, а таким, как я, только дулю кажут, — отказал Семён, наживая в деревне нового недруга.
Долго ждать ярыга не заставил, в тот же день вместо челобитной настрочил донос и не поленился тихим обычаем отнести в уезд. Ни Семён, ни кто другой о том ничего не знали и мнили себя живущими немятежно. Так и было, покуда начальство не напомнило о себе.
Утром застучали в окно. Олёна высунулась в сенцы и ахнула: у ворот, положа руку на резную верею, стоял Антипа Ловцов — волостной сотский, по бокам от него набычились двое служивых людей чином поменьше, а позади толпились долговские крестьяне, нахватанные, видать, в понятые.
На Оленин крик вывалила из избы вся семья.
— Который тут есть беглой холоп Сёмка Косорук? — вопросил Антипа, проницательно глядя в Семёнове лицо.
— Это, стало быть, я, — сказал Семён. — Только какой же я беглый, ежели в своём доме живу и приказчику сказался?
— Там разберутся, — пообщал сотский, — а пока велено тебя волочь на съезжую, писать сыскную сказку.
— Ой, лишенько! — заголосила Олёна. — Что ж это делается? Татя, разбойника дневного, пригрела, убивца, вора государева! Да что ж ты, Семён, такое сотворил, что тебя на съезжую тащат? Чуяло сердце — не надо тебя в дом пускать! Ой, мамоньки!…
— Дура пустобрешная! — оборвал супругу Никита. — Молчала бы, коли не понимаешь. Семён в чужих краях полжизни отбыл, всё видал, все тайны превзошёл. У таких, как он, государевым указом велено сказки отбирать, пословно записывать и отправлять в Посольский приказ. Понимать надо, голова твоя с заплатою, что это честь великая! А ты родного деверя перед всем миром позоришь! Погоди, я тебе язык-то укорочу!
От таких слов не только Олёна, но и сам Антипа прыти поубавил. Дождал, пока Семён порядком соберётся, и в волость повёз как человека, рук не заломивши.
В съезжей избе на широкой лавке сидел длиннобородый дьяк. Перед ним на столешнице разложены бумаги, которые он важно читал, шевеля губами и хмуря время от времени брови. На дьяке был богатый жалованный кафтан, запахнутый охабнем и перепоясанный цветастым беберековым кушаком. Грозно гляделся приказной, кабы не видал Семён в жизни ничегошеньки, так и забоялся бы.
Дьяк читал долго, со вниманием. Потом снизошёл к Семёну.
— Значит, ты и есть Сёмка Игнатов из Долговки? Семён поклонился.
— И где ж ты, Сёмка, двадцать лет гулял? Говорят, в туретчине?
— И там тоже был, — сказал Семён. — В Багдаде, в Муслине, в Ляп-городе. Но всего больше бродил с торговыми людьми по Арапскому джазирету. Арапы султану данники, но ясак платят малый и живут своим законом…
От волнения Семён даже говорить стал не по-своему. Дьякову недалёкую душу он видел насквозь и в мечтах не обманывался. Иное Семёна смутило. Верно брат Никита сказал: дело государственное. Никто из православных христиан до него по Аравии не хаживал, в Мякке-городе не жил. А царю о том знать потребно, ибо там самое гнездо бусурманской веры. Дьяк — дурак, да запишет, а царь умный — прочтёт.
— Полонили меня со всем княжим обозом ногайского царька люди и продали в Дербени, что на берегу моря Хвалынского…
— А расскажи-ка ты, Сёмка, какое оно, море Хвалынское? — попытал дьяк.
Так он это сказал, что Семён сразу понял: не верит дьяк ни единому слову и записывать ничего не будет, и никуда услышанное не передаст. Зачем и слушает-то — неведомо. И такая обида взяла Семёна, что ответил он кратко и безо всякого вежества:
— Мокрое.
— Значица, мокрое… — Дьяк кивнул, ткнувшись бородой в грудь. — Что верно, то верно, тут слова поперёк не молвишь. И на Чёрмном море, баешь, бывать приходилось?
— Бывал.
— Ну и как оно, тоже мокрое? — И, не дожидаясь ответа, спросил ещё: — Вода в том море глубоко стоит?
— Плавать не довелось, — ответствовал Семён, — а с берега видал, что большие корабли неопасно ходят. Только у города Мякки — мели ракушечные, там проводник нужен, корабел-паша.
— Правильно говоришь, глубина там знатная, это и мне, сущеглупому, из святого писания известно. В Чёрмном море господь фараона со всем войском потопил. А как, в фараоновой земле хаживал?