— Вот в это — верю, — подал голос Никита, — кобелиное дело ни у кого не залежится. А где ж каждому по десять рублёв сыскать, да ещё ефимками? Твой человек впусте народ мутит.
— Так и я о том же, — согласился Ерофейка, — за такую-то кучу деньжищ я пешком на Дон сбегаю и в тот же день обратно прибегу.
— Лапти стопчешь, — вставил кто-то. Мужики посмеялись недолго, и Семён сказал:
— А казаки-то и вправду к Москве идут. Только что дорогой на Тулу проходили, сам видел.
Воцарилось молчание, наконец столетний дед Аким Кудрин, вылезший по солнышку из своей избы, прошамкал:
— Кто ш их пуштит на Тулу? Кажакам в Тулу вожбронено ш тех пор, как Ванька Болотников против Шуйшкого царя бунтовал.
— А вот поди ж ты, идут — и всё тут, — повторил Семён. — И жилые казаки, и голутва, все вместе.
— Ну, миряне, — пробормотал Савоська Тарасов, — быть бедам. Казаки — это всегда к худу.
— А по мне, так хоть турки, — сказал Никита. — Какие нам ещё могут беды пасть? И без того Янка барщинами умучил, четыре дня в неделю берёт. Жизни совсем не осталось, христианам всюду стеснение, татарским абызам жить гораздо просторнее. Может, при казаках остереганье учинят. А то взяли обычай: налогу берут по семи четвериков аржаных с дыму и на почту спрашивают с дыму по подводе.
— А недовески мяса как доправляли?! — крикнул Лаврушка Моксаков. — Все животы со дворов свели!
— Олихоимствовали вконец!
— Полоняничные по две деньги со двора мытали, а Сёмку не выкупили, своим ходом пришёл!
— Столовый оброк тоже не шутка! Бабы без курей осиротели…
Каждый кричал о том, что всего больнее царапнуло его в тесноте крестьянской жизни. Такое порой случалось: степенная беседа собравшихся на субботние посиделки мужиков превращалась в нелепый галдёж, люди размахивали руками и драли глотки как на майдане, выговаривая друг другу прошлые и нынешние обиды. А потом расходились по избам, и с утра всё было как велено.
— А пожилые сборы, а?! — надрывался Никита. — Где они такой гнилой закон взяли, чтобы с неточных крестьян пожилые за двадцать лет сбирать?
Эта беда была Семёну хорошо знакома. Антипа Ловцов, прослышав, что у Семёна в мошне звякает, заявился вдругорядь и стал требовать подушный налог за всё время Семёнова отсутствия, грозясь доправить недоимки на Никитином дворе. Братья как-никак и живут одной семьёй, не поделившись. Богатства такого у Семёна не важивалось, а и были бы деньги, так не отдал бы. Пошумит Антипа да и отойдёт. Но Никита жил теперь в вечном страхе, ожидая к себе не меньше чем чинов из Разбойного приказа.
— Однакова пойду я, — тихонько сказал Савоська, — как бы завтра к заутрене не проспать, — и бочком отошёл в сторону.
Оруны разом остановились, смущённо глядя друг на друга, зачесали под шапками, не понимая, с чего сыр-бор разгорелся.
А причины для мирского недовольства были немалые. Вроде и война закончилась, и мора нет, и урожаями господь не обидел, а достатка в деревнях не видать. На всякий шаг власти налог налагают: и на трубу, и на окно, и на урожай, и на недород.
Давно ли, кажись, худой медной деньгой всю душу из народа вытянули, а снова какие-то сборы, указы — и всё по мужицкую копейку. Прежде от такого неустройства народ в бега ударялся, а ныне и урочные годы отменили — хоть целый век в бродягах обретайся, а тебя всё сыскивать велено. Последнее спасение — войско Донское, там стоят крепко: с Дона выдачи не бывает.
Хотя теперь, видать, и казаков допекло, коли безуказно в Россию пришли.
Слухом земля полнится, мир сыщиков не держит, а всякое дело ведает. Худо стало на Дону, немочно жить. Хлеб идёт с казны по старым росписям, а народу против прежнего вдвое прибыло. Как стала Малороссия одной из московских украин, так и хлынул оттуда люд, отвыкший за время войны от земельных трудов, способный только на коне с копьецом погуливать да саблей махать. А какие на Дону прибытки? Турки Азов крепче прежнего отстроили — за зипунами не сбегаешь. Рыбные тони давно разобраны старшиной, звериные ловли похилюешь, землю орать строго воспрещено. Куда податься оружному народу?
На Дону жизни нет, на Руси — и того пуще. Вот и копится злоба, смотрят мужики на Дон с надеждой, ждут, а чего — сами не знают.
Никто новостей в сельцо Долгое не принашивал — собой прикатили, непрошеные.
Антипа Ловцов и впрямь поволок Никиту с Семёном в волость под Янковы грозные очи. Недаром Никита на сходе шумел — мужик брюхом чует, когда с него хотят грош трясти.
Приказчик Семёна как не признал. Смотрел бельмовато, слова цедил веско. В ревизскую сказку Семён вписан? Значит — подушные плати. Денег нет — животы продавайте. Лошадей у вас, никак, две будет? И коровы две? И телёнка выпаиваете? А говорите — платить не с чего…
Никита в ногах валялся, голосом рыдая. А Семён молчал да кланялся, а опосля не вынес и сдерзил приказчику:
— Воля твоя, государь, только добрый хозяин в такую пору овец не стрижёт. А того пуще помнить полезно, что сытая скотина меньше мычит, — и глянул в глаза Янку со значением.
Ничто в старческом лике не дрогнуло, но, верно, дрогнуло в душе, потому что Янко усмехнулся догадливо и проронил: