Из разгромленного аула кипчаков брела старуха. Она шла, медленно переставляя непослушные ноги и беспрерывно что-то бормоча. Ветер рвал лохмотья изодранного платья, чудом державшегося на ней, трепал седые пряди взлохмаченных волос. Она поднимала руки и прижимала ладони к груди, чувствуя, как сердце смерзлось в ледяной комок и тянет уставшее тело к земле. Старуха шла, сама не зная куда, ибо не оставалось живых там, где вчера безмятежно шумела жизнь.
Старуха прошагала уже довольно много, когда в низине у одного из сухих протоков Уила, заросшего густым кияком, наткнулась на воина. Он лежал поперек ее пути, уткнувшись лицом в лужу застывшей крови и широко раскинув руки. И старуха остановилась, словно раздумывая, как ей поступить. Она постояла некоторое время, потом, узнав по одежде кипчака, присела на траву и повернула воина лицом вверх.
— Ботакан! — пробормотала вдруг старуха, вглядевшись в его лицо. — Это ты, Ботакан!..
Она подняла его тяжелую, окровавленную голову и, сняв с головы батыра шлем, вытерла ему лицо подолом платья. Воин чуть слышно застонал. Тусклые равнодушные глаза старухи ожили, в них появилось что-то похожее на удивление и радость, она осторожно опустила голову батыра и заковыляла к реке. Теперь она шла молча. Если бы старуха огляделась вокруг, то увидела бы много погибших воинов — кипчаков и монголов. Она бы сразу узнала трупы кипчаков, потому что только рослых и сильных, таких, как ее сыновья, отбирал Ботакан в свой отряд. И сейчас лежали они все до одного, словно широкая дорога, уходящая далеко туда, откуда шли монголы. Но старуха пробиралась через кусты, раздирая в кровь руки, ноги — все тело, не интересуясь ничем, пока не увидела Уил, с тихим шорохом кативший свинцово-серую воду. Берега в этом месте были пологи, и она набрала воду без особого труда. Воды она принесла полный шлем, не расплескав ни капли. Влив в рот воина пригоршню воды, она внимательно осмотрела его и вымыла изуродованное лицо и голову. Слишком много ран было на теле батыра, и было бесполезно делать что-либо больше. Старуха села рядом, обхватив колени руками.
Пришла ночь, долгая и беззвездная, еще нехолодная в начале осени. В темноте завозилось зверье, слышались вой и тявканье шакалов и лисиц — жадная, неутихающая грызня. Старуха сидела, задумчиво уставившись неподвижным взором в темноту. Под утро она обессилела и задремала, уткнувшись подбородком в колени. Проснулась она от жалобного воя шакалов., обеспокоенных наступающим утром. Пахло росистой свежестью. Небо было чистое, и на востоке уже бродили лучи.
С шумным гоготанием взлетела с реки стая гусей и, вытягиваясь в треугольник, потянулась на юг. Высоко в небе сверкнули их крылья, и трубный, спокойный голос вожака долетел до земли. Солнце осветило курчавые вершины холмов, ворон, с громкими криками неторопливо слетающихся к трупам, старуху, сидевшую все еще неподвижно.
Когда лучи солнца ударили в лицо Ботакану, его веки дрогнули, и он медленно открыл глаза. Долго и бессмысленно смотрел он из-под набрякших век на светлеющее небо. Потом глухо застонал, увидев орла, легко и стремительно кружившего в вышине. Небо было бездонно и ясно, и орел четко вырисовывался на нем. Взгляд Ботакана все пристальнее следил за птицей, парящей в блещущей синеве… Под этим вечным небом рождались и довольствовались короткой жизнью люди. Торопились что-то совершить, дни и дела свои подчиняли какой-то цели, трудно, через победы и поражения, радость и тяжкое горе постигали мудрость жизни… И оставалось вечное небо после них, вечное солнце и песни… Оставалась земля, которую они старались прославить. Земля, которую они защищали, когда слабели, внезапно ощущая бесценность каждой ее пяди, и забывали об этом, когда крепли и шли в чужие страны. Он застонал, вспомнив конницу монголов. Не встречая больше преград, она грозной лавиной пошла на аулы, ожидающие своей гибели… Так когда-то они, кипчаки, ломая сопротивление, устремлялись на дворцы и селения Хорезма, Ирана, Индии… Высоко в небе парил гордый орел. И с каждым мгновением силы оставляли воина. И теперь, когда он прожил отпущенное ему небом, мир казался ему еще таинственнее и сложнее. Мир уходил от него непостижимым, словно он не бился в нем. И то, что он совершил в своей жизни, казалось ему, нуждается теперь в другой, новой оценке. Он перевел тоскующий взгляд вниз, увидел старуху, и в воспаленных глазах его появилось облегчение. Он разомкнул запекшиеся, разбитые губы и хрипло произнес:
— Говори, Самига… Я слушаю…
Но старуха не шевельнулась, и можно было подумать, что она спит с открытыми глазами. Ботакан снова пошевелил губами, но теперь уже беззвучно. Глаза его стали закрываться.
— Ты был прав, Ботакан! — ответила вдруг старуха грубым и неожиданно громким голосом. Качнула лохматой головой. — Ты был прав.
Далекое подобие улыбки тронуло губы Ботакана и осталось на них.