— Что же ты ушла в эту домину? — спросил Иван, пропуская Катерину на крыльцо.
— У вас своя семья. Мне тут вольготней, сама себе хозяйка.
На лестнице, на мосту сновали возбужденные ребятишки, нетерпеливо заглядывали в — избу, поджидая, когда взрослые выйдут из-за столов и стряпухи позовут их. Пахло крепким самосадом, пивным солодом, теплым хлебом.
Гармонь примолкла. Все повернулись к дверям, кто-то даже крикнул «ура!». Захмелевшие старики махали руками в махорочном чаду, подзывали Ивана на свой край:
— Ваня! Иван Захарович! Поди сюда, потолкуем… Подвинься, Василий Капитонович, дай место фронтовику.
Иван сел между Осипом и Василием Коршуновым. Встретился взглядом с Настей, поклонился ей, она ответила сдержанной улыбкой. «Вот и встретились, Настя», — сказал он про себя. Ему и радостно и больно было видеть любовь свою несбывшуюся. В неторопливом движении рук, во взгляде серых глаз, во всей осанке ее появилось женское спокойствие. Золотисто-белые косы были уложены венком, щеки пылали застенчивым румянцем, и она, стараясь остудить их, часто прикладывала к ним узкие ладони.
— Бабы! Слово хочу сказать. — Лопатин поднялся со стопкой, пощипал короткие усы. — Мы празднуем посевную — фактически, трудовую победу. Нынче было тяжелей, чем прошлые годы, но посеяли до зернышка! — Энергично тряхнул головой, рыжеватые волосы рассыпались по лбу. — Спасибо всем вам! Надо полагать, это последняя военная посевная. Дальше будет легче. Я предлагаю выпить за фронтовика, — положил пятерню на плечо Ивану, — за возвращение ваших мужьев и братьев!
Все потянулись к Ивану чокаться. Мать тоже поздравляли, радовались, за нее, завидовали. Она улыбалась всем как радушная хозяйка.
— С праздником тебя, Прасковья, с большой радостью!
— Спасибо, бабоньки.
— А у меня больше праздников не будет, — с тупым безразличием глядя в стол, тихо сказала Евстолья Куликова.
— Полно, Евстолья, не надо сегодня об этом.
Ивану нельзя было выпивать, но старики наседали на него, совали в руку стопку.
— Ради такого моменту выпей: однова живем, — задорно рубил рукой Осип. — Главное, жив остался, ядрена корень! И воевал, видать, по совести — награды дадены.
Пригубил Иван палючего самогона и густого, темного пива глотнул из жестяной кружки.
— По ранению отпустили? В живот, говоришь, полоснуло? Понюхал, что называется, пороху.
— От самой почти границы до Москвы прошел, а потом обратно. Насмотрелся горя. Вы тут и представить не можете, как поиздевались фашисты на нашей земле. Теперь бегут так, что иной раз не успевали догонять.
— В каких войсках служил?
— Водителем самоходного орудия.
— Пушкарем, стало быть, — уважительно заключил Репей. — Мы тоже в первую мировую лупили немчуру, только воевали-то как-то чудно, больше в окопах сидели. Помнится, где-то под Невелем дён двадцать с места не трогались, дак обвыклись, в одну баню ходили: день мы, на другой — немцы. А то и за табаком посылали к ним человека, истинная честь, не вру. — Осип доскреб из деревянной чашки гороховый суп, шаркнул ладонью по хрусткой серой щетине около рта.
взял архиерейским басом Василий Коршунов: голос у него такой, что потолок приподнимает. Наскучили ему всякие разговоры. До этого он только мрачно сопел, ни слова не вымолвил.
Иван рассеянно слушал стариков, поглядывая на Настю. Легким хмелем туманилась голова от усталости, от монотонного гудения голосов, от встречи с ее скорбными глазами. И вспоминались те предвоенные весны, когда он пахал в Потрусове и познакомился с ней, но пересек дорогу Егор Коршунов, с которым они были погодками.
— Василий Капитонович, от Егора есть что-нибудь? — спросил мельника.
— Ни одного письма не было. Ушел на фронт и точно в воду канул, — Коршунов опрокинул стопку, тяжело облокотился на столешницу, обсасывая плавник окуня. — Нету моего Егора. Нет! — повторил убежденно и скрипнул зубами. — Давно получили извещение, что пропал без вести. Сгинул в чужом краю.
Мельник снова опустил кудлатую голову, задумчиво перекатывая по столешнице хлебный катыш. Воспоминание о сыне сегодня особенно разбередило Василия Капитоновича: ведь дружками были Егор с Иваном. Ваньке повезло. Гуляй теперь, сколько душа примет! Вот как она, судьба-то, распределяет.
Серега Карпухин сидел наискосок от Ивана, по другую сторону стола. Самогонку и пиво глушил наравне со стариками. И председатель и бригадир словно забыли о нем. Работать, так в каждую дыру тычут. Всю посевную пыль глотал на сеялке.
Давно не видел Серега улыбки на лице матери, а сегодня она, помолодевшая, оживленная, то исчезала на кухне, то появлялась снова и всех потчевала, как своих домашних гостей. Мать часто была стряпухой на колхозных праздниках.
— Кашу! Кашу тащить из печи пора! — объявила она и перекинула через брус переборки веревку, подала ее по рукам вдоль стола.
Застонала изба. Раскачиваясь в едином ритме, все тянули веревку и пели «Дубинушку».
— Взяли-и! Еще раз! Подернем, потянем! — визгливо подбадривал Федя Тарантин.