Он вновь и вновь возвращался на ринг, чтобы получить очередную порцию побоев.
Я не знаю толком, кто он и что он, и зачем вы послали меня шпионить за ним, предать или даже убить его; но я должен предостеречь вас, господин директор – этот человек не сдается, не отступается и не складывает руки. Какое бы применение вы ни искали ему, знайте – он упрям, крепок, привычен к боли и невероятно настойчив.
Этим и исчерпываются мои наблюдения и анализ“.
Я сидел за пишущей машинкой во флигеле, перечитывая свое донесение Гуверу. Разумеется, я и не думал отправлять его, и даже не стал бы сочинять, если бы не провел всю ночь в размышлениях за бутылкой виски, однако мне доставило определенное удовольствие перечесть его при свете дня – особенно тот отрывок, в котором упоминается спарринг директора с раболепными подчиненными, слишком трусливыми, чтобы врезать ему по бульдожьей физиономии. Прежде чем сжечь лист и бросить его в огромную пепельницу, я минуту-другую раздумывал, не то ли это чувство свободы, которое приходило к Хемингуэю, когда он излагал в своих произведениях выдумки, вместо того чтобы придерживаться фактов. Наверное, нет – ведь я написал в своем донесении чистую правду.
Я вложил в бурый бумажный конверт свой настоящий двухстраничный рапорт, сунул пистолет за пояс брюк, прикрыл его мешковатой футболкой, и, прежде чем ехать в Гавану на встречу с Дельгадо, отправился в главный дом усадьбы.
После вчерашнего серого затяжного дождя наступило чудесное воскресенье – прохладное синее небо, ровный северо-восточный пассат. Проходя мимо бассейна, я слышал шорох пальмовых листьев. От подножия холма доносились крики „Звезд Джиджи“, игравших в бейсбол с командой „Los Munchanos“. Одного из „Munchanos“ не хватало, но о Сантьяго не спрашивал никто. Его место на поле занял другой, и игра продолжалась.
Мы похоронили мальчика накануне, в субботу, в тот самый день, когда его нашли, – опустив простой сосновый гроб в могилу в отдаленной части кладбища между старым виадуком и дымовыми трубами Гаванской электрической компании. Присутствовали только Хемингуэй и я, если не считать седого старика могильщика, которого мы при помощи мзды уговорили добыть гроб в городском морге и выделить участок для захоронения. Даже Октавио, чернокожий приятель Сантьяго, обнаруживший его тело, не пришел на спешно организованную церемонию.
После того как мы с Хемингуэем и могильщиком опустили маленький гроб в сырую яму, возникла неловкая заминка.
Старик отступил на шаг и снял шляпу. Капли воды стекали по его лысине и морщинистой шее. На Хемингуэе была старая рыбачья кепка – он ее не снял, и дождь барабанил по длинному козырьку. Он посмотрел на меня. Мне нечего было сказать.
Писатель подошел к краю могилы.
– Этот мальчик еще мог жить, – негромко заговорил он; его слова едва слышались из-за шороха дождя. – Он не должен был умереть. – Хемингуэй посмотрел на меня. – Я принял Сантьяго в нашу… – Он оглянулся через плечо на могильщика, но подслеповатые глаза старика упорно смотрели в грязь. – Я принял Сантьяго в нашу команду, – продолжал Хемингуэй, – потому что каждый раз, когда я приезжаю во „Флоридиту“, чтобы попасть в посольство, мою машину окружает толпа мальчишек, прося денег, умоляя разрешить почистить мои ботинки или предлагая услуги своей сестры. Они уличные бродяги, изгои. Родители бросили их, либо умерли от туберкулеза или спились. Малыш Сантьяго был одним из них, но он никогда не протягивал руку за подаянием и не предлагал почистить мне обувь. Он ждал поодаль до тех пор, пока машина не трогалась и другие мальчишки не разбегались нищенствовать на перекрестках, и тогда он бежал рядом с автомобилем, не уставая, ничего не говоря, даже не глядя на меня – пока мы не оказывались у посольства или на шоссе.
Хемингуэй умолк и посмотрел на высокие трубы Гаванской электрической компании.
– Ненавижу эти проклятые трубы, – сказал он тем же тоном, которым произносил надгробную речь. – Когда ветер дует с гор, они наполняют вонью весь город. – Он вновь посмотрел на могилу. – Спи спокойно, юный Сантьяго Лопес.
Мы не знаем, откуда ты появился в этом мире, знаем лишь, что ты уйдешь туда, куда со временем уходят все люди, куда в какой-то из дней последуем и мы.
Хемингуэй вновь оглянулся на меня, словно внезапно осознав смысл своих слов. Потом он продолжал, повернувшись к узкой могиле:
– Несколько месяцев назад еще один мой сын Джон, мой Бэмби, спросил меня о смерти. Он не боялся идти на войну, он боялся страха смерти. Я рассказал ему о том, что, когда меня впервые ранили в 1918 году, я очень боялся внезапно умереть – боялся до такой степени, что не мог спать без ночника, – но я рассказал ему также о своем храбром друге по имени Чинк Смит, который однажды прочел цитату из Шекспира, она очень понравилась мне, и я попросил его записать ее для меня. Это строки из второй части „Генриха Четвертого“, я выучил их наизусть, и с тех пор они всегда со мной, будто невидимая медаль Св. Кристофера. „Ей-богу, мне все нипочем; смерти не миновать. Ни в жизнь не стану труса праздновать.