Песчаные мухи беспощадно жалили нас, на месте укусов сразу появлялись волдыри, но Хемингуэй побрызгал вокруг нашей норы «флитом» и дал мне пузырек репеллента. Он согласился оставить «браунинг» на борту — склон был слишком скользким, и если бы нам пришлось ночью оставить свою позицию и бежать к катеру, винтовку было бы трудно нести, — однако, прежде чем покинуть «Лорейн», он вынул ее из чехла и снарядил пояс-патронташ. Думаю, он готовился отстреливаться, если бы нам пришлось вырываться из западни.
Вместе с полотнищами брезента, автоматами Томпсона, сумками гранат и запасных обойм, биноклями, ножами, личными вещами, шляпами, аптечкой, пистолетами в кобурах по одному на каждого мы втащили по песчаному склону маленький холодильник с пивом и снедью. После полудня мы сделали перерыв на обед — бутерброды с консервированной говядиной для меня и с яичницей и сырым луком для Хемингуэя — и запили его холодным пивом из бутылок. Я невольно улыбнулся, представив, что сказал бы директор Гувер, узнай он о том, что один из специальных агентов Бюро пьет пиво в процессе организации засады. Но потом я вспомнил, что больше не работаю в ФБР, и моя улыбка увяла.
Весь долгий день и начало вечера мы провели в расщелине, по очереди наблюдая в бинокль за океаном и стараясь не стонать, когда нас жалили песчаные мухи и москиты. Порой кто-нибудь из нас поднимался к вершине гребня, перебирался через него и осматривал бухту, Двенадцать апостолов, старую дорогу и заброшенную мельницу, пытаясь уловить признаки движения. Однако большую часть времени мы лежали в укрытии.
Сначала мы переговаривались шепотом, но вскоре сообразили, что прибой за мысом Пойнт Иисус, волны, набегающие на низкие скалы к востоку от Пойнт Рома, и ветер в тростниковых полях за нашими спинами позволяют нам говорить обычным голосом, который не будет слышен уже в десяти шагах.
Поздним вечером, когда солнце опустилось за поля и каменистый Пойнт Брава далеко к западу, а шум океана в сумерках усилился, у меня возникло ощущение, что мы прячемся здесь неделю, а то и больше. Мы по очереди дремали, чтобы быть свежими ночью, но, думаю, Хемингуэй не проспал и десяти минут. Он был в приподнятом настроении, не выказывая и следа нервозности, держался раскованно, говорил спокойным шутливым тоном.
— Перед выходом в море я получил вести от Марти, — сообщил Хемингуэй. — Она отправила телеграмму из Бассетерри на Сент-Киттс. Ее чернокожие спутники устали от плавания и заманили Марти на этот остров. Телеграмма, естественно, прошла цензуру, но у меня возникло впечатление, будто бы она перебирается с острова на остров в поисках немецких подлодок и приключений.
— Что-нибудь нашла?
— Марти всегда находит приключения, — с улыбкой ответил Хемингуэй. — Теперь она собирается плыть на Парамарибо.
— На Парамарибо? — переспросил я.
— Это в Нидерландской Гвиане, — объяснил Хемингуэй, смахивая с глаз капли пота. Я заметил, как распухло его ухо, и мне стало неловко.
— Я знаю, где находится Парамарибо. Но зачем ей туда?
— Quien sabe? — произнес Хемингуэй. — Представления Марти о романтике заключаются в том, чтобы забраться как можно дальше, в глушь, лишенную элементарных удобств, и, положившись на волю случая, бесноваться и проклинать свою судьбу. Потом она напишет великолепное эссе, от которого читателей разбирает смех. Если, конечно, останется в живых.
— Вы волнуетесь за нее? — спросил я, пытаясь представить, как бы я чувствовал себя, если бы был женатым человеком, а моя супруга бродила по джунглям и болотам, где я ничем не мог ей помочь, если случится беда. Я пытался представить, что это такое — быть женатым.
Хемингуэй пожал плечами.
— Марти вполне способна позаботиться о себе. Хочешь еще пива? — Он вскрыл очередную бутылку ручкой ножа.
— Нет, спасибо. Я предпочту быть хотя бы отчасти трезвым, когда всплывет немецкая субмарина.
— Зачем тебе это? — спросил Хемингуэй. Несколько минут спустя, когда сумрак начал сменяться настоящей тьмой, он продолжал:
— Волфер, наверное, наговорил тебе о Марти много нелестного.
Я молча поднял бинокль, оглядывая темнеющий горизонт.
— Волфер ревнует, — сказал писатель.
Его слова показались мне странными. Я опустил бинокль и прислушался к шороху ветра в тростниках.
— Не верь всему, что Волфер наговорил тебе в гневе, — продолжал Хемингуэй. — Марти талантливая писательница.
В этом-то и беда.
— В чем именно? — спросил я.
Хемингуэй негромко рыгнул и положил перед собой автомат.
— Марти талантлива, — ровным голосом произнес он. — По крайней мере, во всем, что касается литературы. Но я талантливее ее. Самое страшное в жизни — постоянно иметь дело с человеком, способности которого для тебя недостижимы.
Я знаю это по себе.
Несколько минут Хемингуэй молчал. Последние фразы он произнес таким будничным тоном, что я сначала понял, что он не хвастается, и только потом — что он наверняка прав.
— Что вы собираетесь писать дальше? — спросил я, сам изумившись своим словам. Однако мне было любопытно.
Хемингуэй тоже удивился: