Рамой служил земляной валик, сооружаемый по периметру ящика, Его то и дело прорывало, и мы кидались насыпать промоину. Комары, вылетая тучей из чащи помидорных кустов, безжалостно вгрызались в наши тела. Единственным спасением был ком клейкой грязи, размазанный по нестерпимо зудящей коже. Постепенно мы становились подобием оперных дьяволов... Разумеется, в собственных глазах. Но нам казалось... Чего не казалось нам в эти ночи! В какие Брокены ни преображались наши затихшие, безмолвные огороды! Как таинственно-зловещи были лохматые тени от зарослей кукурузы и веников! Какой нечистой и соблазнительной силой веяло от колдовского, завораживающего бормотанья лягушек, от горячечного звона цикад, от играющего на воде русалочьего серебра!.. Небывалая легкость пронизывала наши худые, костлявые мальчишечьи тела — легкость и ощущение всемогущества и вседозволенности. Казалось, оттолкнись хорошенько ногами от земли да взмахни покрепче обеими руками — и ты взлетишь, унесешься в небо, в самую высь... Мы оставались на земле, но в ночное небо взлетали наши голоса.
затягивал где-то на другом конце огорода Мишка. И подхватывал:
Слух, какой-никакой, у нас был, зато голоса... Им было далеко до «бельканто».
надсаживался Мишка, храбро пуская «петуха» за «петухом».
вторил ему я столь же отчаянно и бесстрашно.
Впрочем, кто слышал нас посреди пустынных огородов? Разве что два-три таких же полуночных поливальщика?.. Упоение и восторг охватывали нас чем дальше, тем больше.
завывал Мишка, и я видел, как он, вынырнув из-за стеблей кукурузы, размахивает над головой лопатой и движется ко мне, вероятно, воображая себя в этот момент истинным Мефистофелем.
подтверждал я с таким же ликующим неистовством. Мы скакали с бровки на бровку, вдоль наполненных водой ящиков, пока не сходились лицом к лицу — грязные, мокрые и отчего-то безмерно счастливые. Мы корчили «сатанинские» рожи, отплясывали какой-то дикарский танец потрясали мотыгой и лопатой, ревели, рычали, закатывавались «адским хохотом»...
Но ария Мефистофеля бывала лишь началом. За нею следовали «Я вас люблю, люблю безмерно» в довольно ироническом мишкином исполнении, «Три карты», которые, не в силах уступить друг другу, мы пели дуэтом, затем — несравненный, повергающий нас в состояние экстаза «Торреадор»... При этом лишенная надзора вода прорывалась на соседние участки или, перехваченная кем-то, вообще иссякала в канавке. Мы забывали о поливе, о комарах, о времени, пока глотки наши не сдавали, а на плечи вдруг не наваливалась необоримая усталость и веки не начинали тяжелеть и слипаться, как будто их щедро смазали мучным клейстером.
Тем не менее по дороге домой — луна к тому времени пропадала за горизонтом, небо на востоке уже светлело, и из степи бодро веяло полынной свежестью — нам на память приходило что-нибудь нечаянно забытое, что требовалось тут же исполнить. Чаще всего это бывала ария Маркиза из «Корневильских колоколов». «Бродил три раза кругом света, я научился храбрым быть...» И дальше — про то, как «венки, испанки и парижанки, и итальянки — словом, весь мир, любовь дарили...» Мы с Мишкой не бродили кругом света», не видывали ни парижанок, ни итальянок, а хоть бы и видывали? Кому мы были нужны?... Но не потому ли нам и вспоминалась эта ария, ее мелодия, такая прозрачная, полная беспечной радости и кружащих голову обещаний? Вот мы напоследок и распевали ее нашими вконец охрипшими голосами.
Впрочем, не то чтобы мы забывали о ней, скорее оттягивали, чтобы исполнить под занавес... И когда я отправлялся на ночной полив один, то приберегал ее тоже под самый, конец.
Потому что дело тут заключалось вовсе не в Маркизе... То есть и в нем, разумеется, поскольку все это было — «Корневильские колокола», с их искрящейся, ликующей музыкой, в которой как бы сливались воедино птичий щебет, рокотание горных потоков, пастуший рожок на зеленых альпийских лугах... Но главное — здесь я увидел из своего галерочного поднебесья Жермен, услышал ее голос.
На ней была широкая, колокольчиком, крестьянская юбка и расшитый блестками, стянутый в тонкой талии лиф. На плечи падали, рассыпались волной солнечные полосы. Она порхала по сцене, легкая, невесомая, словно плывущая в воздухе паутинка. А пела —как дышала, так же свободно, без всякого усилия заполняя пространство между партером и потолком звонким и чистым, жемчужной окраски голосом.