Читаем Колокольчик в синей вышине полностью

Зал аплодировал ей, многократно вызывая на бис. Она в ответ раскланивалась, приседала и делала шажок назад, придерживая юбку двумя розовыми пальчиками. Хлопали и мы с Мишкой, до ломоты в ладонях, но мне казалось, что для нее этого мало, что хлопают как-то не так... И что лишь я один по-настоящему ее вижу, слышу и понимаю.

Впрочем, это чувство у меня возникло не сразу, но укреплялось от спектакля к спектаклю. В те дни я просыпался по утрам с ощущением какого-то праздника. Так я просыпался в давние времена, до войны, в день своего рождения, зная заранее, что приготовленные матерью и отцом подарки ждут меня, стоит мне протянуть руку...

Тесная комнатка, где жили мы с бабушкой, и теперь выглядела вроде бы так же, как раньше. За окном — глухая стена, темные разводы на серой, местами до кирпича облупившейся штукатурке. В углу — плита с горкой истончавших от огня и скоблежки кастрюль. Посредине — обеденный стол под стертой клеенкой. Этажерка с книгами, карта Европы над сундуком, на котором я сплю... Все, все было как прежде, и вместе с тем... Что-то, чудилось мне, здесь переменилось. И плита, голубоватая от частых бабушкиных побелок, и низкий потолок, и тусклое наше оконце — все сделалось как-то светлее, выше, просторней, даже воздух был наполнен мягким, ласкающим глаз мерцанием.

Проснувшись, я не вскакивал тут же, чтобы в несколько резких рывков размять заскучавшее от ночной неподвижности тело. Затаясь, я старался поймать словно ветром доносимые звуки... И между ними — свежий, молодой, переливчатый голос... Он был прозрачен и чист, как тугая капля росы посреди листа под прохладным, едва начинающим алеть небом.

С закрытыми глазами, лежа на жестком, с выгнутой крышкой сундуке, на самом горбе, чтобы не скатываться ни вправо, ни влево, я вслушивался в этот голос и видел перед собой Жермен, грациозную, гибкую, похожую на стебелек цветка с золотой головкой.

Наконец бабушка поднимала меня. Впереди был долгий, почти бесконечный день летних каникул. Обычно я, стремился быстрее разделаться с домашними обязанностями, сберегая время для книг и в особенности для стихов, которые сочинялись мною тайно, в секрете от всех, кроме Мишки. Но теперь, стоя в очереди за хлебом или окучивая картошку, я никуда не спешил, и в душе у меня было так светло и радостно, будто я и вправду получил подарок. При этом радость моя была ни для кого не ведомой и оттого, как все потаенное, постыдно-гладкой.

Я чувствовал себя богачом, который не в силах поделиться ни с кем своими сокровищами. Глядя вокруг, я испытывал смесь превосходства и сострадания — будь то тетя Муся, которая по утрам спешила к себе в отделение, затягивая на ходу тесемки пропахшего больницей халата, или бабушка, спозаранок успевшая сходить на базар и вернуться к своим кастрюлькам, сковородкам, керосинке с прикопченным слюдяным окошечком... Точно так же смотрел я на людей, ожидающих перед продмагом, когда в глубине улицы покажется запряженный мосластой клячей фургон с надписью «ХЛЕБ»,— тогда очередь оживет, подастся к дверям, к прилавку, за которым, с ножом в руке, возвышается продавщица с видом властительницы, которой дано казнить и миловать...

Мне хотелось, чтобы моя радость окропила и эти неулыбчивые, хмурые лица. Если бы они одним усилием ноли могли представить то, что вижу я — вместо крыльца с кособокими ступеньками, проржавелой вывески, унылой улочки, по которой ветер гонит рыжую пыль... Колокола корневильского замка звенели надо мной, и Жермен — в который раз! — выпархивала на авансцену, придерживая пальчиками широкую юбку...

Я мчался домой, прижимая к груди еще теплый, отвешенный по карточной норме хлеб; я выхватывал, из бабушкиных рук ведра и несся к дворовой колонке, где вода с веселым звоном ударяла в жестяные днища. Я бежал в керосиновую лавку и возвращался с полным бидоном, ни разу не передохнув по дороге. Я мычал и гудел, не разжимая губ, «Сердце красавицы» или «Куда, куда вы удалились», пока выпалывал заросшие сорняком рядки лука. Мне все было легко, весело, все — нипочем! Как будто за мной неотступно с улыбкой следит чей-то взгляд...

Чей-то?..

Я знал — чей...

Тем не менее я поймал себя на том, что не представляю даже ее имени. «Я имени ее не знаю и не хочу узнать...» Я хотел, но как?... «Земным названьем не желая ее назвать...» «Земное названье» значилось в афише «Корневильских колоколов», но подойти к ней в саду следовало так, чтобы не заронить подозрения у Мишки... Даже самого легкого... Иначе мне оставалось одно — незамедлительно провалиться в тартарары.

Поскольку наши отношения с любовью были весьма сложны. Поскольку мы ее тоже, ясное дело, отрицали. Поскольку если мы ее и могли допустить, то лишь в ранге, скажем, некрасовских «Декабристок». И вдруг... Это было равносильно измене. Предательству... Но как всякий закоренелый преступник, угрызений совести я не испытывал. Ровнехонько никаких. Что тем более утяжеляло перед Мишкой мою вину.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза