Но я был ближе, и я взял пачку первым, тем более, что у бабушки все равно не было под рукой очков. Я взял пачку, и она сразу же поразила меня чрезмерной толщиной и тяжестью. И тем, что все письма и открытки в ней были сбоку прошиты и туго скреплены шпагатом. И тем еще, что в уголке, на верхнем конверте, подклеен был маленький белый ярлычок. На нем неразборчивой скорописью — как случается, когда одни и те же слова приходится повторять множество раз,
— было набросано несколько слов, припечатанных круглой печатью с проступавшими вдоль ободка словами, единственно четкими на ярлычке: «Полевая почта». И номер. И дата. Кроме них, кроме этих слов, я в первый момент ничего не понял. Как не понял и того, что письма, которые я держал в руке, написаны не отцом, а нами же, то есть мамой, бабушкой, дедом и мной, но в большинстве, конечно, мамой, она их писала ежедневно, иногда дважды в день, утром и вечером, и на каждом проставляла номер, чтобы на тот случай, если некоторые пропадут в пути, отец знал, сколько пропало. Мы запечатывали письма в конверты, которые сами же и делали, склеивали горчицей, ее было почему-то всюду в избытке, а бумага годилась любая, лишь бы чистая на одной стороне...И вот эти-то конверты с нашими письмами, конверты, склеенные горчицей, с тускло пропечатанным на оборотной стороне гербом и надписью «Просмотрено военной цензурой», с выведенным рукой матери адресом: «Действующая армия 450 полевая почта 530 стрелковый полк»— все наши конверты и открытки надписывала обычно она, — прошитые шпагатом, с невнятным ярлыком, держал я в руках, ровным счетом ничего не понимая, не желая, не решаясь понять...
Не решаясь понять, потому что я все-таки разобрал на ярлычке два слова, два коротких словечка: «адресат выбыл».
— Ну, давай же! — сказала мама, в нетерпении потянувшись ко мне.
— Тут какая-то путаница,— пробормотал я, слегка отстраняясь.— Тут что-то, наверное, напутали... Вот наши письма и отправили не по тому адресу... Мало ли что бывает... Почта... Война...
Что-то такое я бормотал, что-то пытался сообразить, за что-то ухватиться, думая в тот момент не о себе, не об отце даже, а о ней, о ней... В тот момент, в ту минуту, в кратчайший тот миг, кажется мне, я ощутил себя взрослым, мужчиной, а ее, свою мать,— девочкой, малым ребенком у меня на руках... Беззащитным, как одуванчик... Я ладошкой пытался отгородить готовые облететь пушинки от вихря, который, я чувствовал, уже ворвался к нам в комнату,— отгородить, уберечь, отсрочить еще на секунду...
— Ну, что же ты?..
Я не мог поднять глаз, не мог взглянуть ей в лицо. И продолжал, продолжал бормотать какую-то ерунду. Пока она — силой почти — не выдернула у меня из пальцев пачку писем, и не прочла, не осознала про себя те два слова...
Она больше не слышала меня, моего бормотанья. Она сидела и смотрела огромными черными зрачками — такими огромными и черными на побелевшем, без кровинки, лице прямо перед собой, в пустоту. Не замечая ни меня, им Кости, ни растерянных, недоумевающих бабушку и деда.
— Все равно, он жив,— наконец, проговорила она.— Я уверена, что он жив.— Она достала из-под подушки платочек, прижала его к губам и снова спрятала под подушку. Глаза ее были сухи.— Уверена,— повторила она и погладили меня по голове.
И я подхватил:
— Конечно,— сказал я,— он жив!.. А почта... Мало ли что!..
— Они тут пишут,— объяснила мама не сводившим с нее глаз бабушке и деду,— они тут пишут, что он... А он жив. У нее в лице по-прежнему не было ни кровинки.
— И очень просто,— сказал Костя.— Давеча я тут рядом по Набережной, в сто девятый извещенье доставил, похоронку, стало быть... А вчерашний день письмецо пришло из госпиталя... Такое дело.— И — бочком-бочком — он подался из комнаты. Никто из нас не тронулся с места его проводить. Было слышно, как за ним — глухо, негромко хлопнула входная дверь.
— Что-то я ничего не пойму,— сердито проговорила бабушка, второпях разыскав очки и разглядывая подклеенный к письмам ярлычок.— Что-то я не пойму, с какой стати Костя вспоминал про какую-то похоронку... Или я, стирая дура, выжила из ума и разучилась читать, или здесь написано совсем другое...
— «Адресат выбыл»,— подсказал я.
— Правильно,— подхватила бабушка,— «адресат выбыл»... И больше здесь ничего не написано. Ты слышишь?.. — обратилась она к маме.— И забудь, что наболтал этот Костя, садовая голова, чтоб ему пусто было...
Мать молчала, рука ее тихонько поглаживала меня по волосам и когда касалась в легком движении моего лба, я до озноба в спине чувствовал, какие ледяные у нее пальцы.
— Ляг и укройся,— сказал я, видя, как дрожит она, сидя в тоненькой ночной рубашке. Но сама она, казалось, не замечала этого.
Она покорно легла, укрылась, и я подоткнул край одеяла ей под самый подбородок.