Глаза его налились ненавистью, он закрыл миску и отошел. Затем комиссия вскрыла конверты с темами, и я понял, что это мой конец, Первая тема была «Сталин и вопросы земледелия», вторая «Сталин и проблемы языкознания», третья «Добро и зло в освещении великого Сталина».
Меня бросило в жар — за всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого человека и из всех его мудрых фраз, знал только одну: «Жить стало лучше, жить стало веселее», после произнесения которой оба моих родителя уплыли на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. Граница добра и зла — она проходила через дверь нашей комнаты — по одну сторону ее было зло, по другую — добро. И там, где царило добро, на скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.
— Хаимке, — говорил дед, высоко поднимая палец, — не надо бояться зла, настоящий хассид опускается до грешника, чтобы возвысить его. Ты должен нести в мир добро. Слушай, что сказано в послании Иакова: «Кто умеет делать добро и не делает его — тому это вменяется в грех».
Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле, но кого это интересовало? Интересовало, что думал об этом великий диктатор, и я должен был это немедленно изложить. Я сидел, остолбеневший, и смотрел на весну за окном. Я слышал, как шелестели шоколадки, как заскрипели перья — и не двигался. Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои сочинения. Внезапно я почувствовал запах латкес. Я раскрыл миску и взял одну.
— Никогда не отчаивайся! — услышал я голос деда.
Я взял вторую.
— Никогда не теряй надежды! — сказал он.
После третьей латкес дедушкин голос отчетливо произнес:
— Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Богу и пиши.
— Что? — тихо спросил я.
— Добро и зло в произведениях этого ганефа.
— Я не читал ни одной его строки.
— Ныт гедайге, — успокоил дед, — никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь что-то особенное, я чувствую, как ты вознесешься в облака, где-то близко к седьмому небу.
Дедушкин голос пропал, латкес кончились, и вдруг меня осенило. Все мысли еврейских мыслителей, которые мне читал дед, всю мудрость Бал-Шем-Това, Провидца из Люблина, Филона и других я решил вложить в уста грузинского разбойника.
Начал я с досточтимого Гилеля. Я обмакнул перо и жирно, в правом верхнем углу, вывел эпиграф:
«Видимое временно, невидимое — вечно.»
Не знаю, как от страха у меня не отвалилась рука.
Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать мудрости великих людей моего народа. Я так же вставил несколько мыслей моего деда и им же закончил свое сочинение.
«Если в человеке мало железа, учит нас товарищ Сталин, — писал я, — это еще не значит, что в него надо стрелять!»
Я подписал сочинение, сдал его, и, радостный, побежал по весенним лужам.
Дома я все поведал деду. Он долго молчал, расчесывая рукой бороду. Потом взял узелок и начал складывать туда разные вещи — книгу, зубную щетку, носки.
— Что ты делаешь, дедушка? — спросил я.
— Ты слышишь стук колес? — спросил он.
— Да.
— Так это не мама с папой — это за нами! Я тебе говорил, что хассиды веселы и радостны, но я тебе никогда не говорил, что они идиоты. Представь, что будет, когда ганефу доложат, что он балакает с еврейским акцентом? Сколько евреев, по-твоему, он должен съесть, чтобы начать картавить? Два! Тебя и меня. Цорес висит над нами, Хаимке, мы должны отнестись к этому очень серьезно, о-очень, но… не унывать. Подай-ка мне твою маечку. И где твое теплое белье?
Дедушка вновь начал складывать узелок — кальсоны, бутылку подсолнечного, пару луковиц.
— А теперь давай потанцуем! Почему не порадоваться, пока их нет.
Всю ночь мы танцевали. За нами никто не пришел. Мы танцевали и назавтра, и послезавтра, мы проплясали целую неделю — пили, ели мы самые вкусные вещи, которые тогда можно было достать.
— Возрадуемся, пока нет этих ганефов, — говорил дед. — Споем все песни, станцуем все танцы и выпьем все вино…
Он пригласил знакомых хассидов с Фонтанки, и все началось заново. Сейчас, вспоминая эту неделю, я думаю, что это было самое веселое время моей жизни…
Наконец, в дверь позвонили.
— Ну, вот и все, — сказал дед, — поедем в тюрьму с веселым сердцем.
Я открыл. На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то венок, химичка целовала, биолог просил автограф. Я ничего не понимал.
Из-за спин они достали вдруг букеты свежих цветов, и я оказался заваленным хризантемами, сиренью и гладиолусами… Затем они выстроились в ряд и звонко запели.
«Сталин наша слава боевая, — выводил сводный хор педагогов, — Сталин нашей юности полет…».
Они исполнили несколько песен о вожде и одну балладу.
Затем они оставили грамоту и, поцеловав меня в уста, ушли.
Я развернул грамоту: под огромным портретом Сталина было напечатано, что мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященных произведениям Иосифа Виссарионовича.