Читаем Колокольня Кваренги: рассказы полностью

— Правильно, правильно, — согласился мужчина. — Сейчас все пишут. А о чем?! Театр — это праздник мысли, а не кладбище, как сегодня… Я помню, как меня мама впервые привела в театр. Это был праздник! Я не спал всю ночь… А потом был и Шиллер, Шекспир, Горький, Чехов… Они волновали меня, очищали, я плакал… «Музыка играет так весело, бодро и хочется жить! О, боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь».

С Семеновым вдруг что-то произошло. Он вскочил, глаза его загорелись, руки вытянулись куда-то вперед.

— «О, милые сестры! — вскричал Семенов. — Жизнь наша еще не кончена. Будем жить!»

Он обнял мужчину за плечи и, стоя посреди пустого буфета, они уже продолжали вместе:

«Музыка играет так весело, так радостно и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!»

Они стояли потрясенные и молчали. Буфетчица вытирала фартуком слезы…

— Как это у вас так пишется, честное слово, — произнесла она, — прямо за сердце хватает… Хототе чешского пива?

— Она думает, что это вы пишете, — сказал мужчина.

— Иногда и я так думаю, — но это ошибка — ответил Семенов. — «Отелло» помните?

— О чем вы говорите?! — ответил мужчина. —

«Я крови проливать ее не стану…И кожи не коснусь, белей, чем снег…» — включился Семенов.

Они вновь обняли друг друга за плечи:

«… И глаже алебастра. И, однако,Она умрет, чтоб больше не грешить».

Буфетчица вновь заплакала.

«Задую свет. Сперва свечу задую,Потом ее…»

Шекспир сменялся Корнелем, Корнель — Ибсеном, Ибсен — Мольером…

Буфетчица, то плача, то смеясь, подносила им все самое дефицитное и, наконец, растрогавшись «Норой» и уже не владея собой, отдала воблу.

Когда они перешли к Лопе де Вега, появились дружинники. В участке Семенов ни за что не хотел показывать документов.

— Я химик, — повторял он, — я химик…

<p>МОЙ СМЕШНОЙ ПАПА</p>

За день до войны папа притащил в дом граммофонную пластинку. Он нес ее, высоко подняв над головой, словно Моисей скрижали своему жестоковыйному народу.

— Сейчас вы услышите что-то особенное, — сказал папа, — что-то волшебное и колдовское. Давайте патефон!

— Какой патефон? — удивилась мама. — Ты забыл, что обменял его на брюки?

— Я?! — вскричал папа. — Зачем?

— Чтоб у тебя, наконец, был костюм! Пиджак есть, теперь вот штаны.

— Какой пиджак? — ответил папа. — Пиджака нет, я обменял его на пластинку.

— Сумасшедший! — сказала мама. — Мы думали, у тебя впервые в жизни будет костюм. Что ты там выменял?

Мама взяла из папиных рук пластинку и на синей этикетке прочла: «Речь Сталина на похоронах Орджоникидзе».

— Ты свихнулся, — констатировала мама, — за такое отдавать последний пиджак!

— Почему нет? — спросил папа. — За речь Орджоникидзе на похоронах Сталина я бы даже отдал костюм, которого у меня нет.

Затем он загадочно улыбнулся:

— Это никакая не речь, это камуфляж! На самом деле там что-то чудесное и магическое. Дай-ка мне брюки!

— Зачем? — спросила мама.

— Все равно костюм не получается. Я их обменяю на патефон. Ты не помнишь, с кем я менялся?

Папа все время что-то менял — папиросы на махорку, портсигар на зажигалку, бритву на кисточку и, естественно, не помнил с кем и когда.

— С Гавриловым, — ответила мама, — из 15-ой.

Папа схватил брюки и побежал в 15-ю квартиру.

Гаврилов пил водку. Патефон играл военные марши.

— Моисеич, — сказал Гаврилов, утирая рукавом слезы, — ты знаешь, что скоро война?

— Знаю, — ответил папа.

— Чего ж не пьешь? — он поднес папе рюмку. — За победу, Моисеич!

— Подожди, — остановил папа, — война еще не началась.

— Начнется — поздно будет, — предупредил Гаврилов, — давай пропьем последние штаны.

— Вот именно, — сказал папа, — я тут как раз принес твои брюки. Ты не мог бы мне отдать мой патефон?

— Передумал? — спросил Гаврилов.

— Да, — сказал папа, — костюм все равно не получается.

— Покаж, — попросил Гаврилов.

Папа протянул брюки. Гаврилов их долго и внимательно изучал, будто видел впервые, подносил на свет, выворачивал карманы, наконец, он сказал:

— Не мои, Моисеич.

— Как?! — удивился папа.

— Мои новые были, — объяснил Гаврилов, — а эти поношенные, и задница у них лоснится.

— Позволь, — возразил папа, — брюки твои. У нас других нет — одни мои, другие — твои.

— Значит, заносил, — сказал Гаврилов.

— За два дня? — спросил папа. — Мы позавчера менялись.

— Смотря как носить, — протянул Гаврилов. — Евреи народ непоседливый, кочуют, у них гвоздь в жопе, ты и дыру мог сделать. За эти штаны патефон не отдам.

— А за что отдашь? — спросил папа.

— За штаны и сандалии. Лето стоит, а я в зимних башмаках хожу, ноги потеют. Ты знаешь, что это вредно?

— Какой размер? — спросил папа.

— У меня нога безразмерная, — сказал Гаврилов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже