Читаем Колокольня Кваренги: рассказы полностью

Папа сбросил новые сандалии, Гаврилову они были велики.

— В самый раз, — сказал он, — только матерьялец грубоват.

— Кожа, — сказал папа.

— Свиная, — поморщился Гаврилов.

— А тебе какую — крокодиловую подавай?!..

Вскоре из окна мы с мамой увидели нашего папу — он шел босой, в майке и гордо нес патефон — Гаврилов потребовал впридачу и рубаху.

— С учетом войны, — объяснил он.

— Зачем ты отдал рубаху? — повторяла мама.

— К чему мне рубаха? — отвечал папа. — Скоро война.

Он водрузил патефон на кровать, завел его, любовно поставил пластинку и опустил мембрану.

— Сейчас вы вознесетесь высоко, высоко, в мир мечты, в мир…

Пластинка шипела, но не играла. Папа взглянул на мембрану — в ней не было иголки. Он раскрыл ящичек для иголок — тот был пуст.

— Скотина! — проговорил папа и бросился к Гаврилову.

Гаврилов пил.

— Гаврилов, — возмутился папа, — отдай иголки!

— Откуда, — прогундосил Гаврилов, — я их продал.

— А чем ты проигрывал военные марши?

— Эго моя игла, — объяснил Гаврилов, — старая. Хочешь? Сымай штаны.

— Гаврилов! — вскричал папа. — Ты в два раза толще меня, они на тебя не налезут.

— Непрозорливый ты, Моисеич, хотя и еврей, — покачал головой Гаврилов, — вперед не смотришь. А если б взглянул — меня дистрофиком б увидел. Сымай штаны!..

Уже упала ночь, было темно, в свете луны мы увидели папу. Он шел, что-то крепко сжимая в кулаке, в майке и в синих трусах.

— С учетом войны, — объяснил он.

И начал вставлять иголку в мембрану.

— Волшебный мир открывается перед вами, — говорил папа, — мир радости и покоя.

— Скорее, — сказала мама, — сейчас Хай-Лоб начнет жарить яичницу и перегорит свет.

Папа заметил пылинку на пластинке и начал ее сдувать.

— Ставь, — сказала мама, — Хай-Лоб уже разбивает яйца.

— У нас еще десять минут, — сказал папа. — Она жарит в одиннадцать.

Он поднес мембрану к черному диску, и в это время погас свет.

— Что я говорила, — сказала мама. — Она включила свою плитку на десять минут раньше!

— Зараза, — выругался папа, — почему она жарит свою яичницу как раз тогда, когда мы хотим перенестись в волшебный мир?!

Старуха Хай-Лоб уже стучалась в наши двери:

— Я извиняюсь, у меня кончились пробки.

— У нас тоже, — ответил папа.

— А магазины закрыты, — продолжала Хай-Лоб, — что я буду кушать?

— Хай-Лоб, — поинтересовался папа, — почему вы так поздно ужинаете? Сейчас полночь. Каждый раз вы едите в полночь — это вредно. Почему бы вам не ужинать часов в семь?

— В семь я тоже ужинаю, — успокоила Хай-Лоб.

Прослушивание было перенесено на утро. Это было первое теплое воскресенье июня. Со двора поднимался нежный запах сирени. Белая ночь уже перешла в солнечное утро, а мы все спали и спали. Говорят, перед войной спится хорошо. Проснулись мы к полудню. Солнечный луч шел через всю комнату и падал на шкаф. Трещали воробьи. Кто-то во дворе выколачивал вещи. Папа заводил патефон.

— Сейчас, дорогие мои, — говорил он, — сейчас вы окунетесь в море неги, в океан света и радости, — он опустил мембрану, — сейчас вы услышите…

Пластинка зашипела и мы услышали:

— Сегодня в четыре часа утра, — сказало радио голосом Левитана, — фашистская Германия вероломно напала на нашу страну…

…Так началась война.

Папа пошел добровольцем на фронт. Он обнял нас и зашагал, не оборачиваясь. Мы бежали за ним. Он вышел из-под арки и встал в строй — его батальон строился тут же, на Стремянной.

Дали команду, грянула песня и отряд зашагал.

«Вперед, за взводом взвод, труба боевая зовет».

Мама заплакала и побежала, я за ней, я еще ничего не понимал, это была моя первая война.

Мы бежали за папой все быстрее и быстрее. Слезы катились из маминых глаз.

— Папа, — хотел крикнуть я, — куда ж ты уходишь?..

На углу Невского он обернулся.

— Не грустите, — бросил он, — я вернусь. Ведь мы еще не прослушали пластинку…

И махнул нам рукой.

Вскоре начались бомбардировки и голод. От папы приходили редкие треугольнички.

— У меня все в порядке, — писал папа, — дали одно ружье на троих. Как вы? Как пластинка? Когда идете в бомбоубежище — не забудьте брать ее.

Мы несли ее туда, завернув в пуховый платок. В морозы засовывали в подушку и сверху накрывали одеялом. В темные ночи мама повторяла мне:

— Если мы сбережем пластинку — папа вернется.

Я не понимал этого, но старик Бернштейн в бомбоубежище однажды объяснил мне, что человек не все должен понимать. Мама уже давно отдала патефон за три плитки шоколада и ежедневно добавляла к моему рациону маленький коричневый кусочек. Она променяла все наши вещи на еду, и лишь папина пластинка бережно хранилась в пуховой подушке.

Потом папу ранили. Мы побежали к нему в госпиталь на Фонтанку. Он лежал в огромном зале, в темноте, в стонах, перевязанный.

Мы обнимались в темноте ленинградской блокады и говорили друг другу нежные слова. Я уж не помню, какие.

— Как вы похудели, родные мои, — вздыхал папа, — как осунулись! А как пластинка?

— Не похудела, — ответила мама.

Мы подробно рассказали, как храним ее.

— Молодцы, — говорил папа, — я вернусь, и мы вознесемся, после войны мы заведем патефон, и вы увидите счастье. Должно же, наконец, придти счастье…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже