Он погасил свет и лег спать, хотя Марейд еще не ложилась, сидела у очага, сшивала половинки джемпера, вставив серую шерстяную нить в штопальную иголку, накрепко притачивала одну сторону к другой, закрывая все отверстия, чтобы не пробились ни ветер, ни дождь, который всегда лупит островных сбоку. Потом она пришила рукава, сперва правый, потом левый, растянула готовый джемпер на коленях, погладила косички, которые не дадут ему замерзнуть, когда он будет пересекать Ирландское море, ромбики, которые станут защитой для его груди, пока он будет ждать на ветру поезд в Лондон. Прочь. Отсюда. От меня. Впрочем, я же поеду с тобой, Джеймс. Буду с тобой на лодке, в поезде, буду с тобой на белых стенах — оба мы, мать и сын, будем рядом на белых стенах, выставка, прославление, моя красота увековечена до ее заката, твоя в момент ее возмужания, расцвета, превращения юного художника-ирландца в великого художника-ирландца, потому что кролики у тебя получились лучше, чем у него, Джеймс. Птицы тоже. На твоих рисунках их движения в воздухе выглядят правдоподобнее, чем у него. Как будто ты лучше их понимаешь. Подробнее их изучил. Она заправила рукава за спинку, сложила джемпер. Пока ты его не превзошел, Джеймс. Но превзойдешь. В свое время. Она улыбнулась. И он это знает, Джеймс. Что ты его превзойдешь. В свое время.
А время у тебя есть. У тебя много времени. Времени, которого не было у твоего отца. Она рассмеялась. Он тоже не хотел быть рыбаком, Джеймс. Терпеть не мог море. И лодки. Но не умел ничего другого. Некому было его учить.
Она вернула шерсть, спицы и иглу в коробку рядом со стулом, встала. Джемпер положила на кухонный стол — пусть Джеймс утром увидит, — а сама вышла в ночь, в изобилие звезд, под почти что полную луну. Было студено, лето закончилось, и все же Марейд медлила, не спешила в коттедж к Массону, не сводила глаз с луны и звезд, наслаждалась покоем, пока все спят, а она бодрствует, весь остров в моем распоряжении, как когда-то был в нашем, Лиам, там, на утесах, у моря, напротив — в будке, на полу перед печкой, куда я ложилась для художника, куда я ложилась с тобой, где мы зачали Джеймса. Она улыбнулась. Наше малое произведение искусства, Лиам. Совместное творение. Она открыла дверь в дом Массона. Вошла: запах плесени притушен ароматом кофе, крупинки которого горели в каменном очаге. В последний раз, Джей-Пи, ибо ты не вернешься, я тебя больше не увижу, потому что не будет съемочных групп, журналистов, никто сюда не примчится смотреть на Бан И Флойн, последнюю ирландоговорящую жительницу острова, потому что плевать им всем, Джей-Пи, на твое исследование, на язык, его историю, его умирание, на сдвиг к двуязычию в самом удаленном уголке Европы. Съемочные группы и журналисты приедут сюда только поговорить про военных, винтовки и бомбы, вот это сейчас в чести — писать про смерть, ненависть, страх, око за око, отмщение за отмщением, тошнотворная нисходящая спираль, и под конец убийцам, крадущимся по улицам в самый темный час, уж и не вспомнить, за что они мстят.
Она поднялась по ступеням и скользнула к нему в постель.
Утром Джеймс увидел свитер.
Спасибо, мам.
В нем тебе будет тепло, Джеймс.
Я его надену в день открытия, сказал он.
Она обхватила себя руками.
Молодцом будешь выглядеть, Джеймс.
Джеймс Гиллиан, художник, уроженец острова.
Он отнес Ллойду завтрак, постучал в дверь. Не услышал ответа. Дверь не была заперта, он вошел, в коттедже царила сонная тишина. Джеймс тихонько поставил завтрак на стол и пошел в мастерскую посмотреть, высохла ли «Мпа па hEireann», втянуть носом запахи масла и краски, которые скоро будут и моими запахами, мальчик с ирландского острова в Лондоне, от него больше не пахнет соленой водой, дохлой рыбой и протухшей кроличьей кровью, пахнет лимонной охрой, кармином, берлинской лазурью, персидским синим, гренадином, серой Пейна, оливково-зеленым, пунцовой киноварью, льняным маслом и растворителем. Он рассмеялся. Мои новые запахи. Мой новый уклад. Никакой больше школы. Никаких священников. Никакого Франсиса. Никакой рыбы. Он дотронулся до «Мпа па hEireann».