Дальше ― того хлеще. Рахманов в диком восторге хлопнул ладонями, а затем, неотвратимо надвигаясь, протянул "киношпагоглотателю" руку со словами "Познакомимся ― привет деятелям кино!", стиснул в своей пятерне изящную ладонь "киношпагоглотателя", да так, что тот взвыл от боли. За столом Рахманов и вовсе, казалось, забыл о тормозах. Не дожидаясь команды, он по-хозяйски разлил спиртное. Пробка шампанского, к неописуемому восторгу Рахманова, взмыла вверх и, ткнувшись о потолок, ударилась о стол перед гостем. Рахманов налил в два бокала шампанского, а в третий, тот, что предназначался ему, водку. Со словами: "Ну, поехали" двинул в нутро содержимое бокала, смачно крякнул, сладко зажмурился, смакуя, воздел глаза вверх, подвинул к себе чашу с курицей, великолепной, с золотистой корочкой, пропаренной, прожаренной, сдобренной известными только хозяйке приправами и специями, окольцованной жареным картофелем ― Рахманов, хлопнув бокал водки, как ни в чем не бывало принялся за курицу. После второго бокала с курицей, предназначенной, конечно, для желудка "киношпагоглотателя", было покончено: горка костей и огрызков, возвышаясь на столе, являла печальное зрелище. Третий бокал, казалось, еще больше взвинтил аппетит ― он потянулся к фарфоровой чашке со столичным салатом, но рука Виолетты, возникшая на пути к чаше, заставила изменить решение.
― Хватит! ― взорвалась хозяйка, отодвигая машинально чашу с салатом к "киношпагоглотателю", мужественно боровшемуся с работой желудка вхолостую. ― Сиди, Саид, спокойно!
― Разве, ― возразил, запинаясь Рахманов, ― я делаю не так? Я съел курицу... Ну, выпил водки... каких-нибудь три рюмки, ну... полбутылки... ― он взглянул на "киношпагоглотателя", на горку куриных косточек и произнес: ― Извините, ведь мы собрались культурно побеседовать об итальянском кино... о Феллини, Росселини... правда, Виля? ― Рахманов сделал инстинктивное движение в сторону чаши с салатом, но снова, встретив противодействие, потянулся к бутылке, налил водки в рюмку, встал из-за стола, принял великолепную позу, взглянул на Виолетту ― у той чувства, калейдоскопически сменяясь, приняли конечное выражение безысходности и бессилия перед напором жесткой стихии, ― пронзил затем взглядом "киношпагоглотателя", сидевшего, казалось, невозмутимо, хотя метавшиеся глаза выдавали лихорадочную работу мозга, а кадык, двигавшийся вниз-вверх ― работу вхолостую желудка. Рахманов произнес здравицу в честь столичного гостя, приезд которого для местной интеллигенции значил много, ученика Ж. Садуля, знатока и тонкого ценителя кино, не только отечественного, но и зарубежного: французского, итальянского, японского, американского, мексиканского ― словом, то была здравица человеку во всех отношениях замечательному. Перед пятым, последним бокалом Рахманов порывался расцеловать уникального человека, но, столкнувшись с упорным нежеланием того целоваться и пить на брудершафт, разделался с содержимым бокала сам, закусил салатом, хлопнул кулаком по столу ― все! ― и молча, не попрощавшись, направился к выходу. Следом, огорчаясь и радуясь, бросилась хозяйка. На лестничной площадке Виолетта дала волю гневу.
― Ты вел себя, как забулдыга. Как ты... ― сказала она, но тут произошло нечто такое, что не позволило ей завершить фразу. О том, что должно было последовать за этим "как ты..." остается только гадать, ибо после резкой пощечины, секунду-другую спустя у нее вырвалось: ― Как ты... ты... смеешь бить? Не смей драться!
Стало ясно, что в первом варианте после "как ты..." имелось в виду другое. Не исключено, что Виолетта собиралась сказать: "Как ты мог так вести ― что подумал гость о тебе? Обо мне? Что подумает о здешних нравах?.." Возможно, Виолетта собиралась здесь, на лестничной площадке, привести в чувство "забулдыгу" Рахманова, но пощечина одна вслед за другой ― два щелчка с интервалом в секунду-другую, две звонкие пощечины, преобразовавшие намерения пристыдить в обыкновенную бабью ярость, стали своеобразным салютом новой эре во взаимоотношениях Виолетты Жунковской и Мирсаида Рахманова.
Два щелчка на лестничной площадке и последовавшие затем Виолеттины "Не смей драться! Забулдыга! Пьяница!.." открыли первую страницу эры Великого Отчуждения. Рахманов не столько умом, сколько сердцем догадывался о том, что, двигаясь вниз по лестничной площадке, он делал первые шаги к новой эре. Первая ночь первой эры была отмечена печатью странных намерений. Рахманову хотелось сделать себе больно: его охватила идея поиска беды. Ему показалось, что сделать это удобнее всего с помощью милиции. Он останавливал редких прохожих, просил сдать его в милицию, в полночь ввалился в дежурную часть в центре города, озадачив неожиданным заявлением милицейскую братию.
― Ребята, ― бросил он сходу, шумно опускаясь в кресло, ― сажайте меня! Отвезите в медвытрезвитель! Я пьян. Как?! Разве не ясно? Я пьяница, забулдыга.
Слова полуночника привели милицейскую братию в веселое настроение.
― Зачем? ― поинтересовались в дежурке.