Они только что миновали пролив Лаперуза[13], где они приближались к японским островам и рисковали вступить в контакт с иностранными судами. Были приняты все меры предосторожности к тому, чтобы их корабль выглядел обычным грузовым гражданским судном. Охранники сняли с турели тяжелый пулемет на центральной палубе, а поверх военной формы надели длиннополые тулупы. Правда, Генрих до сих пор не понимал, почему они так старательно скрывают истинное предназначение своего корабля от глаз японских рыбаков. Иногда, когда у него выдавалась свободная минутка, он лениво раздумывал над тем, а имеются ли у Японии аналогичные суда и не служат ли на них такие же парни, как он сам.
Генрих вновь установил пулемет на турели и развернул его стволом к крышке люка из арматурной стали. Под ней, в тесной и темной духоте, словно сельди в бочке, лежали на деревянных нарах пятьсот человек – первая в этом году партия заключенных, отправленных из транзитного лагеря в бухте Находка на южном побережье Тихого океана в самую северную его точку – на Колыму. Хотя оба порта находились на одной береговой линии, их разделяло огромное расстояние. Попасть на Колыму по суше было невозможно – только морем или по воздуху. Северный порт Магадан служил своего рода пропускным пунктом разветвленной сети трудовых лагерей, которые протянулись от Колымского шоссе в горы, леса и рудники.
Пять сотен заключенных составляли самую малочисленную партию из всех, какие когда-либо приходилось охранять Генриху. При Сталине в это время года корабль перевозил бы в четыре раза больше узников, чтобы хоть как-то разгрузить пересыльные лагеря, переполненные за зиму, когда арестантские поезда привозили все новые партии
Но теперь заключенным не позволяли голодать или мерзнуть. Их перестали расстреливать толпами без суда и следствия, сбрасывая тела за борт, в море. Генрих не читал секретного доклада Хрущева, в котором тот заклеймил Сталина и издержки ГУЛАГа. Он испугался. Поговаривали, что это было сделано для того, чтобы выявить контрреволюционеров: дескать, они отбросят всякую осторожность и присоединятся к критике, а их потом арестуют одним махом. Но Генрих не верил в заговор: перемены были настоящими.
Долговременная практика безнаказанной жестокости и равнодушия сменилась неловким сочувствием. В пересыльных лагерях начался поспешный пересмотр приговоров. Тысячам заключенных, осужденных к пребыванию на Колыме, возвращали свободу столь же внезапно, как прежде лишали ее. И вот эти освобожденные люди (большинство женщин получили свободу по амнистии 1953 года) сидели на берегу, глядя на море и сжимая в руках полукилограммовую буханку черного ржаного хлеба, паек свободы, которого должно было хватить им до тех пор, пока они не доберутся до дома. Для многих дом находился за тысячи километров отсюда. Не имея ни личных вещей, ни денег, одетые в лохмотья, они смотрели на море, стараясь свыкнуться с мыслью о том, что могут встать и уйти и никто не будет стрелять им в спину. Генрих прогонял их с берега, словно докучливых чаек, советуя им вернуться домой, но при этом не представляя, как они это сделают.
Начальники Генриха вот уже несколько недель пребывали в панике, боясь предстать перед трибуналом. В попытке показать, что серьезные перемены коснулись и их самих, они пересмотрели правила содержания заключенных, подавая тем самым отчаянные сигналы Москве, что мода на справедливость не обошла их стороной. Генрих не встревал в споры и не высказывал своего мнения, скрупулезно выполняя полученные приказы. Если ему велят быть жестким с заключенным, он таким будет. Велят быть милым и вежливым – станет и таким. Со столь открытым детским личиком у него лучше получалось быть милым, чем жестоким.
«Старый большевик», который долгие годы перевозил тысячи политзаключенных, осужденных по 58 статье[14], мужчин и женщин, высказавших крамольные мысли, или оказавшихся не в то время и не в том месте, или водивших знакомство не с теми людьми, теперь получил особый груз: самых буйных и опасных преступников, в отношении которых все сходились на том, что они не заслуживают освобождения.