— Коснулось… — поглядел Салага исподлобья, — Знаешь, ты не смотри, что, я весь такой смазливый-положительный, отличник и любимец женщин, которым за пятьдесят. Я смогу застрелить, ты не думай. В конце концов, я охотник. Ай… — Салага махнул рукой на Сыча, — Распалась команда — сам пойду. В одиночку. Рано или поздно. Не берёте — унижаться не буду.
— Сыч! Салага! Вы идете? — команда собралась расходиться по разные стороны баррикад, все ждали только их.
— Да, сейчас! — крикнул Сыч, и, повернувшись к Салаге продолжил, — Выбрось эти мысли из головы. Целее будешь.
— Да ты же сам не веришь этим словам! — воскликнул Салага, — Я просто не верю, что ты не хочешь взяться за старое. Иначе не играл бы в страйк. Моя подруга, которая учится на психолога, называет это сублимацией.
— Сублимация это или мастурбация — решать только мне. Да и ты, Салага, не психолог. Давай, дуй к своим. Готовься получать по каске.
Расстроенный Салага отошел к своей команде, и вскоре страйкболисты разошлись на точки старта.
— Готовы??? — гаркнул Сыч во всю глотку.
— Да-а-а! — послышалось с той стороны здания.
— На-ачали!
Сыч вместе с двумя ведомыми решил пройти через подвал. Он нырнул в окно цокольного этажа, и едва не словил очередь из темного дверного проема. В последний момент он успел увернуться от летящих в него шаров — шустро отпрыгнул в сторону, упал на битый кирпич и ободрал локоть. Ведомым повезло меньше — они стояли рядом друг с другом и приняли на себя всё-всё летучее добро, предназначавшееся Сычу. Тот, не теряясь, вытащил из подсумка гранату и швырнул ее в дверной проем, откуда послышалось сдавленное «Бл. дь!», и через три секунды раздался взрыв.
— Убит! — послышалось из дверей, и спустя секунду, оттуда вышел человек в красной повязке, — Не слышу ни хрена… — пробормотал он, проходя мимо Сыча, но тот уже не обращал на него внимания.
Наверху становилось жарко. Второй этаж оказался полностью занят командой Сыча, но за первый велась жестокая перестрелка, которую Сыч прекратил самым бесцеремонным образом — банально появившись из пролома в полу, и перестреляв в спины вражеских бойцов, держащих под огнем длинный узкий коридор. Салага был в числе последних. Перед тем, как поймать очередь, он успел обернуться, и увидел картину, которая запомнилась ему в мельчайших деталях.
Сыч, высунувшийся из дыры, ведущей в подвал. Грязный, в бетонной пыли и кирпичной крошке, потерявший где-то свою знаменитую кепку, с ободранным в кровь локтем. Зажавший спуск и поливающий шарами спины вражеских стрелков. Беззаботно улыбающийся и глядящий на всё вокруг глазами абсолютно и незамутненно счастливого человека.
Такими глазами, которых, вне игры, у него никто и никогда не видел.
5
Вечером того же дня Дубровский снова напился. Вдрызг. Он опустошил бутылку пятизвездочного дагестанского коньяка, и, как всегда, сидел в кресле напротив окна.
Стемнело. Комната погрузилась во мрак, нарушал который только свет от фонаря где-то внизу, в районе третьего этажа. Дубровский жил на пятом, и привык видеть подобное бледное зарево. Оно помогало ему не промахнуться мимо стакана, когда совсем темнело, а включать свет мучительно не хотелось.
Стены давили на него. В квартире не работали электроприборы, не играла музыка, не был включен «фоном» телевизор, даже настенные часы Дубровский остановил, дабы находиться в максимально возможной для Москвы тишине. Где-то далеко послышался звук сирены, и, мгновения спустя, стих.
Тишина как будто физически сжимала Дубровского, но звуки были бы еще хуже. Он скрежетал зубами, вцепившись в подлокотники кресла, и боролся с желанием прямо сейчас завыть, глядя на Луну. Квартира уже давно превратилась в склеп, полный ненужных и давящих воспоминаний. Безделушки, сувениры, старые фотографии… Дубровский уже давно собрал их в коробки и запер в старой спальне, но они как будто звали его оттуда укоризненными голосами. Требовали вытащить их из плена пыли и паутины, и снова водворить на места. Чтобы все было как раньше.
При мысли «как раньше», с губ Дубровского все-таки сорвался стон. Он был пьян, как боцман, и его ужасно мутило. Хотелось проблеваться и умереть — причем, непонятно, чего больше.
С улицы послышался визг тормозов.
Во двор дома Дубровского кто-то заехал, едва ли не на полной скорости, заложив крутой вираж на повороте. Послышалось хлопанье дверей, и из машины на сонную ночную улицу выплеснулся поток громкой музыки. Визгливая кавказская мелодия из дрянной аудиосистемы как будто ножом полоснула по ушам.
— М-м… Ик… М-мудаки… — пробормотал Дубровский, и, подойдя к окну, зачем-то открыл его.
Музыка стала еще громче и отвратительнее.
«Суки»: думал Дубровский, вцепившись в подоконник, как утопающий в соломинку: «Какие же суки…»
Он натуральным образом закипал от ярости и невозможности эту самую ярость выразить. Просто стоял у подоконника, раскачиваясь, слушал песню на незнакомом языке и повторял про себя «Суки… Суки… Суки…», постепенно повышая внутренний голос до яростного крика.