— ...а вы тут всю жизнь этим занимались... но, ей-богу, удивляюсь я вам.
Все с интересом молчали. Поняв давно уже полную бесперспективность дальнейшей жизни, только на чудо и надеялись: придет такой вот, простой и коренастый, — и все решит. Ну а кто же еще?
— Честно! — продолжил Павел. — Напали все на красивую женщину!
Панночка, перед этим слегка опавшая, гордо встрепенулась.
— ...а сами, мужики, не подумали, чем конкретно можете ей помочь?
— Мы пишем книги — этого достаточно! — гордо воскликнул Гиенский, которому, кстати, этого было явно недостаточно.
Все, конечно, знали, что Гиеныч подлец, но как-то некогда было заняться этой мелочью — Гиеныч, всех опережая, звал постоянно вперед, не давал сосредоточиться на мелочах, в частности некоторых особенностях его характера, — говорил-то он всегда правильно, причем самое-самое!.. а мелочи простим.
Правда, Сашка Бурштейн однажды бил ему морду — но это пустяк.
Но Паша — видно, не в курсе рейтингов — лишь махнул презрительно рукой: книги, мол, все пишут. Не в этом дело! И скоро блистательно это подтвердил... Гиенский гордо уселся. Кстати, всего какой-нибудь год назад Гиеныч выступал в этом зале, надменно говорил, что в ближайшие восемь лет намерен заниматься лишь Баратынским, надменно отвергая всех прочих, менее родовитых... а вот теперь тут какие-то непонятные пришельцы затыкают ему рот!
— ...Вы лучше поинтересовались бы конкретными делами, — спокойно продолжил Паша. Анна теперь не сводила с него глаз. — Узнали бы для начала, к примеру, есть у вас какие-то положенные скидки по аренде, какие льготы, короче, толковым бы чем помогли.
Паша даже зевнул — в такой-то аудитории. Наступила тишина. Маститый критик Торопов, поглаживая осанистую бороду, оглядывал зал: кто тут еще шевелится, кого надо срочно добить? «Дедушка Мазай с дробовиком», как ласково называл его я.
— Потом... про это заведение, — неожиданно перешел Паша. — У меня друг работал, шофером, — спокойно, без комплексов сказал Паша (не те времена!). — Так что я бывал здесь...
Все снова насторожились: ну и что? Паша зевнул снова: устал объяснять детские вещи — сколько же можно?
— ...сдайте на пару лет в аренду — пусть заодно сделают прилично! Живете как свиньи — общий сортир! Пусть туалет в каждом номере сделают! Потом сами ж сюда вернетесь... — не совсем уверенно закончил Паша.
Впрочем, последнее вызывало сомнение не только у него. Писатели гудели вроде бы одобрительно, но уныло. Общий тон был: «Не! Тогда мы уже не вернемся! На уровне туалета в каждом номере мы не пишем. Мы пишем в аккурат на уровне общего туалета, одного на этаж!»
Устало махнув рукой, Паша пошел по проходу.
— Слушай, кто ты такой? Ты мне понравился! — неожиданно к нему с поцелуями, сильно покачиваясь, кинулся Каюкин. Видно, много уже принял нынче на грудь. — Бери тут, все бери!
Каюкин кинул выразительный взгляд на зал: лишь бы эти не взяли!
— Пойдем ко мне, выпьем! — Каюкин рухнул ему на руки.
— Ну, пойдем, коль не шутишь! — неожиданно добродушно согласился Паша.
С уходом этих двух героев собрание окончательно увяло, не слушая что-то восклицающего на сцене Барыбина: знали, когда берет слово Барыбин — это все, полная уже разруха, маразм в очередной раз ликует, можно уходить!
Выходя, я кидал злобные взгляды на стенды: кто ж пишет все эти книги, когда писатели без работы?
«Записки Волкодава»... Неужели пишет сам Волкодав?
Ко мне подскочил пышущий злобой Гиенский:
— Ты, как всегда, отмалчиваешься?! Подожди у меня в номере — есть разговор! — Он сунул мне ключ и умчался.
Что за роль себе взял: командира под любыми знаменами? Не случайно Сашка Бурштейн бил ему морду! Не случайно — но, видимо, зря. Безрезультатно. Гиенский рвал и метал, давая указания и всем прочим.
Поняв, что счастья здесь не дождешься, радостного общения сегодня не будет, я вышел на улицу и прошел в корпус.
Марфа Кирилловна, в теплой шали, так же, как и всегда, дремала над телефоном. На мгновение мне показалось, что ничего не изменилось, что можно, немножко похимичив, неторопливо войти в прежнюю жизнь. Я поднялся по обшарпанной лестнице, открыл девятнадцатую комнату — длинный затхлый пенал с окном на закат. Мой любимый девятнадцатый!
Сколько здесь было всего! Целая огромная жизнь, почему-то вдруг исчезнувшая.
Помню, просыпался обычно на заре от глухого, протяжного трубного звука. Такие чуткие тут были трубы! Косился в окно: солнце горело лишь на самых вершинах сосен — рано еще, можно сладко поспать. Гудение это, так сказать, случайное: кто-то просто открыл в номере кран умывальника — подошел в полусне, пошатываясь и зевая, к раковине и начал отливать, открыв, по здешним негласным правилам, одновременно водопровод. Все: отлил, завинтил крантик, вернулся, плюхнулся — и снова блаженная тишина. Самые сладкие грезы шли в эти часы, когда солнце медленно и торжественно спускалось по стволам деревьев. Потом вдруг гудела другая труба, в дальнем конце коридора, — тоже кто-то открыл кран, но, судя по солнцу на деревьях, тоже еще не для того, чтобы умыться. И опять тишина. Эти блаженные часы тянулись, кажется, бесконечно!