Стихотворец вновь повернулся к борту, покрепче взялся за бушприт, на котором был собран в скатку передний парус-артемон, уверился – Рим на прежнем месте. За то время, что он стоял с закрытыми глазами, глотал слезы, город еще более раздвинулся, начал наползать на небо выплывавшими из-за храма Юпитера башнями и стенами капитолийской цитадели, а ближе – лесом мачт у торговой пристани, мраморными фронтонами, купами деревьев, пустоглазой аркадой Большого цирка. Под одной из арок он, было дело, дожидался Лесбию. Где ты, Лесбия? Где наша любовь? Все схлынуло, как дождевой поток. Слезы полились гуще, слаще. Минуло восемь лет, когда доставивший его на борт посыльного судна и сопровождавший его до Остии центурион, прежде чем запереть ссыльного рифмоплета в каюте, позволил в последний раз насладиться зрелищем родного города. Затем его увели в надстройку, откуда выпустили только после того, как транспорт вышел в открытое море.
Это было тягостное, казавшееся Тертуллу бесконечным путешествие. Путь то и дело прерывался штормами, густыми влажными туманами, долгими стоянками в ближайших портах, где судно пережидало непогоду. Капитан по причине отсутствия человеколюбия запирал его в каморке, здесь ссыльный днями и ночами слушал, как шлепают волны о корпус судна, и не мог сдержать рыданий. Возвращение заняло куда меньше времени – ветер был попутный, ровный. Прибыли за месяц, в начале июля. В этом угадывался знак судьбы, вернувшей Тертуллу свое благоволение. Посвист ветра, качка на волнах напевали: несчастья в прошлом, надейся, надейся! Первым он выскочил на каменный причал, помахал «Лебедю» свободной рукой и, оставляя по правую руку узкие улочки, ведущие к Большому цирку, начал взбираться по мраморной лестнице к Бычьему рынку и далее через Велабр к форуму. Вышел на городскую площадь, увидал колонну с вознесенной в поднебесье статуей Гая Юлия, приметил храм Согласия и рядом Карцер, в котором отсидел двое суток перед отправкой в Африку, и наконец поверил – вернулся! Вот он, родной дом! Теперь воспрянет, найдет помощь. Друзья в силе – помогут. Поспешил в сторону Субуры, где проживала Сабина, приходившаяся ему теткой. Там встретят, обогреют, обмоется в бане.
Вот что прежде всего бросилось в глаза – Рим по-прежнему был чрезвычайно многолюден. Не было в мире другого города, где толпа была бы так подвижна, многочисленна и многолика. На перекрестках сущая давка, на площадях конному не проехать – передвижения верхом и на колесницах были запрещены в городе еще во времена Республики и подтверждены строжайшим распоряжением Марка. Вот что еще умилило – неповторимый уличный шум, перекрывавший всякий оклик, окрик, зов. Это вечное и несминаемое многоголосие, перебиваемое воплями торговцев, криками ослов, громыханием железа, боем барабанов, щелканьем кастаньет, верещанием флейт, гудом всевозможных тибий и скрипом дверей, умилило сердце. В молодости Тертулл, выросший на этих улицах, различавший всякий нужный звук, слышавший каждый окрик, обещавший «неслыханные наслаждения» (других в Риме не держали), замечавший любой косой или, наоборот, заинтересованный взгляд, чувствовал себя на улицах Рима как рыба в воде. Ни одно событие не обходилось без его присутствия, он умел лавировать в толпе, проскальзывать через всякую толщу. Это было настоящее искусство – протиснуться в первые ряды зевак, увернуться от тучного вольноотпущенника, спихнуть в сточную канаву какого-нибудь раззявившего рот провинциала. На улицах научился зарабатывать на вкусный, по форме напоминавший букву S пирожок, замечать всякое достойное осмеяния непотребство, здесь натер язык на городском просторечии, на котором шутки казались еще солонее, еще едче. Здесь научился смешить римскую толпу. За словом в карман Тертулл никогда не лез.
Вспомнились строки из его первого стихотворения, вызвавшие хохот собравшейся в театре публики. Главный герой в пьеске был точным воспроизведением соседа-кровельщика: