Посредине сакрария, на мраморном постаменте, стенки которого были украшены сценами коронации и великих деяний римских государей, возвышался округлый кусок янтаря размером с грудную клетку пятилетнего ребенка, в котором, вполовину свернувшись, застыла огромная ящерица. Тертулл, затаив дыхание, обошел камень. Сначала различал бугорчатую зеленовато-желтую спину, затем увидал голову. На каком-то шаге замер – существо вдруг уставилось на него крупными, затянутыми бельмами глазами. За этой внешней, чуть туповатой слепотой вдруг прорезалась безмерная, бездонная, вгоняющая в ужас зоркость. Тертулл вздрогнул, кожей ощутив пронзивший его незримый взгляд чудовища. Он поклонился неведомому божеству, пожалел, что не было с собой даров. В присутствии этого запеченного в янтарь чудища даже Коммод начал вести себя скромнее. Он приветствовал его поднятием руки, назвал своим «гением», оберегающим и внушающим ему дельные, а порой и дерзкие мысли.
Сакрарий они покинули через другой выход. Сразу оказались в длинном и сумрачном коридоре. Стоило пройти с десяток шагов, как сзади плавно опустилась плита, неотличимо изображавшая часть стены. Любой, кто доберется до этого места, решит, что попал в тупик, и повернет назад. Коридором они вышли в палаты дома Тиберия. По пути цезарь, поинтересовавшийся мнением стихотворца насчет коллекции, распорядился, чтобы тот описал все, что видел, исключая, конечно, местоположение сокровищ. При этом Коммод хихикнул, а затем добавил:
– Всем рассказывай, что видел здесь, особенно старайся в присутствии простолюдинов. – У тебя есть дружки среди простолюдинов? – поинтересовался Коммод.
– Да, государь.
– Вот и хорошо. Пусть по городу пойдет слух, что мой янтарь – это чудо из чудес. Что цезарь свихнулся на янтаре, как свихнулся на своей вилле в Тибуре прадед Адриан, как дедушка Антонин Пий помешался на добропорядочности, а мой отец – на философии. Ты не сбрил бороду, Тертулл, видно, ты очень привержен философии?
– Нет, цезарь, – Тертулл почувствовал потребность высказаться искренне, до конца. – Я привержен философии постольку, поскольку она называет предметы и пытается объяснить незримое. Всякий поэт желает заглянуть за горизонт, не важно, как близко или далеко проведена эта черта. Я согласен со стоиками в том, что человек по природе неглуп, сносен и любит, когда хорошо, и не любит, когда плохо, однако попытку твоего великого отца научить людей или, скажем, римский народ жить по природе, а значит, добродетельно никогда не считал удачной. Я опять же согласен с Титом Ливием и прочими отцами-историками, утверждавшими, что римскому народу изначально присущи некая героическая основательность, умение терпеть, жертвовать собой на благо отчизны и при умелом руководстве доводить дело до конца. И все-таки у меня есть большие сомнения в трезвости взгляда и мыслей простолюдинов, в их какой-то особой, недоступной высшим сословиям мудрости, которую им приписывают «друзья народа». Если позволишь, государь, – он на мгновение запнулся, – я расскажу забавную историю, поведанную мне в Африке неким неглупым человеком. Он много повидал, в его трезвость я верю.
Император кивнул.
– Был в древности один философ, весьма усердный в изучении всевозможных искусств и наук. Он восхищался знанием и умением, полагая, что человек, которому недоступны эти совершенства, справедливо может быть назван варваром. Вот и начал он обучать всякого, кто бы ни обращался к нему с просьбой открыть истину, да еще и доплачивал, когда видел его усердие. Другими словами, он стремился сделать науку и искусство доступными каждому, полагая, что это самый верный путь научить человека жить правильно. Поскольку наш мудрец был богат, к нему ринулись толпы возжелавших знаний. Однажды ночью ему приснилось, что покровительницы наук в образе прекрасных женщин очутились в борделе и отдавались всякому, кто пожелает. Увидев это, он очень удивился и спросил: «Что же это такое? Разве вы, богини, не покровительницы искусств и наук?»
Те ответили: «Да, разумеется».
«Но почему же вы очутились в лупанарии?»
Ему ответила Клио – муза истории: «Да, это так, но ведь это ты поместил нас сюда».
Проснулся мудрец и задумался, потом сообразил, что делать науки и искусства доступными означает умалять божество. И, раскаявшись, больше так не поступал. Известно, что существуют вещи, постичь которые следует немалыми трудами, и порой видимое другим усердие в этом деле сродни глупости или мошенничеству.
Коммод не ответил.
В молчании они вернулись в зал, откуда вышли осматривать сокровища. Здесь его ждал Витразин, рядом с ним стоял раб, державший в руках поднос, на котором грудой лежали письма, свитки и прочие документы. Император замахал на него руками:
– Только не сегодня, не сейчас! Витразин, ты жесток. Я устал и хочу отдохнуть.
– Но, государь…
Коммод с хитрецой подмигнул Тертуллу и, вновь обратившись к Публию, спросил:
– Откуда в тебе, сыне гладиатора, такое усердие? Уж не глупость ли это? Или, может, мошенничество?
– Господин!.. – сменился в лице Публий.
В этот момент Клеандр поддержал секретаря: