Когда Пьер Кормейль сошел с поезда, пепельно-серая мгла, висевшая над городом, показалась ему продолжением тяжкой бессонной ночи, проведенной в вагоне. Оттого, что он совсем не спал, лицо его горело нездоровым румянцем. Его черные глаза уже во всем видели преддверие ада. Пряча в потертый бархатный воротник пальто покрасневший от холодной сырости нос и зябко поеживаясь, он подхватил свой чемоданчик и, как всегда, сутулясь, быстро зашагал в город разыскивать отделение комитета Баранже, уже открытое здесь одним из товарищей. Адрес ему дали в Париже. Дороги он не спрашивал, так как когда-то учительствовал в Перпиньяне. Он хорошо знал этот город, и ему особенно была заметна непривычная лихорадочная сутолока, мрачные лица, полное невнимание к приезжему. Повсюду было много полиции. По улицам проносились ведомственные автомобили, и это создавало в городе искусственное оживление. Люди собирались кучками на площадях, о чем-то говорили между собой. Навстречу Пьеру попалось несколько длинных колонн, в которых шагали изможденные люди, еще сохранявшие, несмотря на свои лохмотья, военную выправку. И зловещий сумрак, холод, липкая грязь показались ему декорацией, специально созданной для такого шествия. Солдаты французских колониальных войск с винтовками на ремне вели этих людей куда-то дальше, для размещения за городом. У некоторых голова была обмотана тряпками, у других рука висела на перевязи; сквозь серые от грязи, кое-как навернутые бинты проступали пятна крови; многие шли, опираясь на палку.
Представитель комитета, учитель Устрик из департамента Од, низенький, не брившийся уже несколько дней толстый южанин, как бы дополнял эту ужасную картину. Рожденный для солнца и беспечальной, ленивой жизни, он способен был только наводить уныние своими вздохами, отчаянием, своей беспомощностью и растерянностью. — Что делать? — восклицал он. — Что делать! Я здесь один. Чиновники префектуры… Ах, какие мерзавцы… какие мерзавцы!.. Если бы вы только знали!.. Общественные организации делают, что могут… но много ли они могут?.. — Устрик не знал, как называть этого длинноносого приезжего — «господином» или «товарищем», звук «р» дребезжал в его речи, словно в горле перекатывались стекляшки, он то и дело шумно вздыхал, как после долгого бега. Пьер очень быстро убедился в том, что для растерянности Устрика имеется достаточно оснований: она показалась бы ему комичной, если бы не мрачные колонны, двигавшиеся по улицам, если бы не женщины, сбившиеся, как испуганное стадо, под навесом в школьном дворе, их ребятишки, их нищета, голод, зловонная грязь; если б не люди, которым даже нечем укрыться от ледяного ветра; если б не заброшенные дома без крыш и окон, где все было пропитано удушливым запахом крови и гноя и где лежали вповалку люди, умиравшие от ран и болезней. Они лежали без всякого ухода, без медицинской помощи, на попечении одной только старухи в форме сестры милосердия, которая через каждые три слова набожно складывала руки, шептала бледными губами молитвы, и ее дряблые щеки тряслись при этом; каждого посетителя она принимала за долгожданного хирурга, потому что вот там, в углу, ужасно кричит раненый с пробитым черепом…