В конце 1936 года, когда было написано цитируемое эссе «Сила и слабость утопии», Брехт был значительно менее известной фигурой, чем Андре Жид, и совсем не очевидно, что, если бы его пригласили в СССР для вынесения вердикта, он ограничился бы панегириком сталинизму. (Не случайно Брехт не затрагивает наиболее болезненные точки в критике Жида, развитые в «Поправках к моему “Возвращению из СССР”»: эпидемию доносительства, социальное расслоение, массовые политические репрессии.)
Зато отношение Брехта к другой книге, посвященной СССР, было прямо противоположным. Через несколько месяцев после визита Андре Жида в Москву приехал старый друг драматурга, писатель Лион Фейхтвангер. Итогом его пребывания в СССР стала работа, по объему скорее напоминающая брошюру, — «Москва. 1937. Отчет о поездке для моих друзей». Обычно суровый в оценке коллег по перу, Брехт отзывался о ней с нескрываемым восторгом: «...Его небольшой репортаж в стиле Тацита всегда казался мне маленьким чудом... Такому скептику, как он, нелегко хвалить: ему приходится полностью перестраивать свой стиль... За эту книжицу... он попал во французский концлагерь» [4, 297].
Книга Фейхтвангера была, выражаясь в терминах Луи Альтюссера, «сверхдетерминирована» историческими обстоятельствами. Это не просто ответ на еретическое «Возвращение» Жида. Автору пришлось лавировать между здравым смыслом и необходимостью (перед лицом победившего национал-социализма, Нюрнбергских законов, растущего антисемитизма в других странах Европы, соблазнов финансового и символического порядка) апологии сталинского режима, позиционировавшего себя как последовательно антифашистский. Эту противоречивую задачу писатель по мере возможности разрешил: апология была признана убедительной, да и здравый смысл не понес невосполнимых потерь. Хотя вердикт писателя (троекратное «да!» советскому строю в финале книги) был абсолютно позитивным, на заднем плане текста угнездилось множество критических земечаний, сомнений и вопросительных знаков. На сотне страниц Фейхтвангер высказался о Троцком и Сталине, Радеке и Пятакове, месте писателя в СССР, уровне развития театрального искусства и, главное, о логике признаний на показательном процессе, на котором ему довелось присутствовать. Основной литературный ход в «Москве. 1937» — это сомнение иностранца, которое рассеивается под воздействием увиденного посредством приобщения, как сказал бы Деррида, к истине самой вещи: казавшееся враждебным в итоге расшифровывается как непривычное. Да, люди живут бедно, но раньше они жили хуже; да, жилищные условия плохи, зато подлинная жизнь переместилась в конторы, в клубы, на собрания, в парки культуры и отдыха.
Скрытая, не тематизируемая прямо тема книги имеет отношение к коммунистической вере. Фейхтвангер подробно описывает обстановку второго показательного процесса, проходившего в Колонном зале Дома союзов в конце января 1937 года. Кроме Радека, Пятакова и Сокольникова на нем обвинялись еще 14 человек, среди них пара личностей явно уголовного вида. Потягивая чай с лимоном, подсудимые сидели на невысокой эстраде, они не были отделены от зала барьером; из кармана Радека торчали свежие газеты. Обвиняемые признавались в страшных преступлениях спокойным, тихим голосом. «Сами обвиняемые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами... По общему виду это больше походило на дискуссию, чем на уголовный процесс...» [24, 78].
Что заставляло их признаваться, спрашивал себя немецкий писатель. И почему, признаваясь, они не приводили мотивов совершения преступлений? Зачем не объявляли себя открыто врагами советской власти, а лишь патетически раскаивались, как бы исповедуясь перед партией и народом?
Да и слаженность всей постановки была такова, что выдающемуся режиссеру, вроде Брехта, для ее достижения, считает писатель, потребовались бы годы. Казалось, обвиняемые, прокурор и судьи одержимы одинаковым, чуть ли не «спортивным» интересом к установлению истины.
Фейхтвангер отверг предположение, что показания были получены под пытками, что применялись психотропные вещества. Нет, продолжает он с априорной уверенностью, признания были получены законно, преступления были действительно совершены. У Троцкого были все основания желать падения ненавистного сталинского режима, и для достижения этой цели он мог объединиться с фашистами. «Если Алкибиад пошел к персам, то почему Троцкий не мог пойти к фашистам7» — добавляет «Тацит», забывая, что в задачу следствия входило доказать не то,