– У нас в Америке, – заговорил я, чувствуя, что все сильнее волнуюсь, – мелкая рыбешка собирается в стаю и пожирает громадного кита.
– Но китом она от этого не делается, – возразил Джованни, – в лучшем случае, пропадает всякое величие и торжествует обыденность даже на морском дне…
– Так вот что вам в нас не нравится! Мы для вас чересчур обыденны.
Джованни улыбнулся, как улыбается человек, который, видя полную несостоятельность собеседника, хочет прекратить спор:
– Peut-être.[20]
– Невозможный вы народ, – сказал я, – сами же превратили Париж в обыденный город, закидали камнями его прежнее величие, а теперь разглагольствуете о мелкой рыбешке…
Джованни смотрел на меня с усмешкой. Я замолчал.
– Что же вы? – спросил он, продолжая усмехаться. – Я слушаю.
Я осушил стакан.
– Вы же сами нас перемазали дерьмом, а теперь, когда от нас несет им, заявляете, что мы – дикари.
В моих словах проступила затаенная обида. Это и подкупило Джованни.
– Славный вы малый, – сказал он, – вы со всеми так разговариваете?
– Нет, – ответил я смутившись, – почти ни с кем.
– Мне лестно это слышать, – не без кокетства сказал он, и в его голосе промелькнула неожиданная, обескураживающая серьезность, правда, с оттенком едва уловимой иронии.
– А вы, – заговорил я, – давно здесь живете? Вам нравится Париж?
Он сначала замялся, потом усмехнулся и вдруг стал похожим на застенчивого мальчика.
– Зимы здесь холодные, – сказал он, – а я этого не выношу. Да и парижане, на мой вкус, не очень общительный народ, правда ведь?
И не дожидаясь моего ответа, продолжал:
– Когда я был помоложе, с такими людьми мне не приходилось сталкиваться. У нас в Италии все такие общительные, мы поем, танцуем, любим друг друга, а эти парижане, – Джованни окинул взглядом бар и, допив свою кока-колу, бросил, – ужасно холодные. Не понимаю я их.
– А французы говорят, – дразнил я Джованни, – что итальянцы ветрены, несерьезны и не знают чувства меры…
– Меры! – возмутился он. – Ох, уж эти мне французы с их чувством меры! Все они вымеряют по граммам, по сантиметрам, годами копят барахло, целые кучи накапливают, сбереженья держат в чулке, а какой им прок от этой меры? Франция с истинно французской размеренностью на глазах у них разваливается на куски… Им, видишь ли, меру подавай! Простите за грубость, но эти французы все вымеряют и высчитают, прежде чем лечь с вами в постель. Это уж точно. Можно вам еще предложить выпить? – неожиданно спросил он. – А то ваш старик придет. Он вам кто? Дядя?
Я не знал, было ли это брошенное им «дядя» эвфемизмом или нет; мне страшно хотелось поскорее растолковать Джованни, что и как, но я не знал, с чего начать, и засмеялся.
– Да нет, какой он мне дядя? Так, знакомый.
Джованни не сводил с меня глаз, и тут я почувствовал, что никто в жизни не смотрел на меня так, как он.
– Надеюсь, вы к нему не очень привязаны, – с улыбкой сказал Джованни, – он же наверняка дурачок. Нет, человек он, видно, неплохой, просто дурачок.
– Наверное, – ответил я и вдруг понял, что совершил предательство, – он неплохой человек, – поспешно добавил я, – в самом деле, славный тип.
«Тоже врешь, – пронеслось в голове, – он далеко не такой уж славный».
– Но привязанности к нему у меня нет, – и я снова почувствовал, как голос странно зазвенел, а в груди что-то сжалось.
Джованни предупредительно налил мне стакан.
– Vive l'Amérique,[21] – сказал он.
– Спасибо, – сказал я и поднял стакан. – Vive le vieux continent.[22]
Мы помолчали.
– А вы часто заглядываете сюда? – в упор спросил Джованни.
– Нет, – ответил я, – не очень.
– А теперь вы будете приходить почаще? – продолжил он свой допрос, и лицо его просияло от подкупающего лукавства.
– А зачем? – заикаясь, пробормотал я.
– Как?! – воскликнул Джованни: – Неужели вы не поняли, что у вас тут завелся друг?
Я знал, что лицо у меня в эту минуту идиотское и что вопрос мой тоже идиотский.
– Так быстро?
– Почему же нет? – серьезно ответил он и посмотрел на часы. – Можно, конечно, часок подождать, если вам угодно, и стать друзьями потом или подождем до закрытия, тогда тоже еще не поздно подружиться. Или обождем до завтра, только завтра у вас, наверное, есть другие дела.
Джованни отложил в сторону часы и облокотился на стойку.
– Скажите мне, – заговорил он, – а что такое время? Почему лучше проволынить, чем поспешить? Только и слышишь: «Нам надо подождать, надо подождать». А чего ждать?
– Как чего? – Я почувствовал, что Джованни затягивает меня в глубокий и опасный омут. – Думаю, люди ждут, чтобы окончательно проверить свои чувства.
– Ах, чтобы проверить? – И он снова повернулся к своему незримому собеседнику – и рассмеялся.
Мне вдруг показалось, что Джованни – призрак, чье появление наводит страх, и смех его звучал донельзя странно в этом безвоздушном тоннеле.
– Сразу видно, что вы настоящий философ. А когда вы раньше ждали, оно говорило вам, – и Джованни указал пальцем на сердце, – что чувства проверены?
Я не нашелся, что ответить на этот вопрос. Из темной глубины переполненного зала кто-то крикнул «Garçon!»,[23] и Джованни с улыбкой отошел от меня.