Здесь, на юге Франции, снег идёт нечасто; но сейчас снежинки – сначала редкие, а теперь всё гуще – кружатся уже полчаса. Они падают так, что вот-вот могут решиться на вьюгу. Эта зима была холодной, хотя местные жители любое замечание по этому поводу, сделанное иностранцем, воспринимают как свидетельство невоспитанности. Сами они, даже если лица у них багровеют от ветра, который, кажется, дует отовсюду одновременно и проникает во все щели, излучают радость, как дети на берегу моря. «Il fait bien beau?»[78] – говорят они, обращая взоры к тяжелеющему небу, на котором прославленное солнце юга не показывалось уже столько дней.
Я отхожу от окна гостиной и принимаюсь бродить по дому. Уставившись в зеркало на кухне (мне пришло в голову побриться, пока не замёрзла вода), я слышу стук в дверь. Какая-то смутная, дикая надежда оживает во мне на мгновение, но я сразу понимаю, что это всего лишь следящая за домом женщина, живущая напротив и пришедшая убедиться, не украл ли я столовое серебро, не разбил ли вдребезги посуду и не разрубил ли мебель на дрова. Действительно, она барабанит в дверь, и я уже слышу её надтреснутый голос: «M'sieu! M'sieu! M'sieu l'Américain!»[79] С раздражением я думаю, какого чёрта она так встревожена.
Но она, как только я открываю дверь, сразу начинает улыбаться – одновременно кокетливо и по-матерински. Она уже в годах и не совсем француженка; появилась здесь много лет назад («когда я была ещё молоденькой девушкой, сэр»), перейдя ближайшую границу – итальянскую. Она, как и все женщины здесь, облеклась в траур, кажется, немедленно после того, как подрос её последний ребёнок. Хелла думала, что они все вдовы, но оказалось, у большинства из них мужья живы-здоровы. Эти мужья походили скорее на их сыновей. Иногда они играли в pelote[80] на залитом солнцем ровном поле возле нашего дома и наблюдали за Хеллой с горделивой заботливостью отцов и в то же время с наблюдательным любопытством мужчин. Иногда я играл с ними в бильярд и пил красное вино в tabac.[81] Но меня не покидала скованность – из-за их сквернословия и добродушия, их панибратства и судеб, написанных у них на руках, на лицах и в глазах. Они обращались со мной, как с сыном, которого только недавно стали считать мужчиной, но в то же время – совершенно отчуждённо, поскольку ни к кому из них я не имел никакого отношения. К тому же они подозревали (или мне так казалось) во мне что-то, что-то такое, из-за чего на меня не стоило тратить сил и времени. Это было заметно в их взгляде, когда мы с Хеллой встречались с ними на дороге и они говорили вполне почтительно: «Salut, monsieur-dame».[82] Они могли сойти за сыновей этих женщин в чёрном, вернувшихся домой после целой жизни штормов и завоевания мира, вернувшихся, чтобы отдыхать, браниться и ждать смерти, вернувшихся к этой груди, теперь высохшей, которая вскормила их на заре жизни.
Снежинки ссыпаются с платка на её ресницы, на пряди чёрных с проседью волос, выбившихся из-под платка. Она очень крепкая, хотя уже немного сгорблена и дышит с одышкой.
– Bonsoir, monsieur. Vous n'êtes pas malade?[83]
– Нет, я здоров. Входите.
Она входит, закрывает за собой дверь и сбрасывает платок на плечи. Я по-прежнему держу стакан в руке, и она отмечает это про себя:
– Eh bien, – говорит она, – tant mieux.[84] Но мы не видели вас уже несколько дней. Вы были всё это время дома?
Она ищет ответа у меня на лице.
Мне неловко и обидно, но сопротивляться её одновременно пытливому и участливому взгляду у меня нет сил.
– Да. Стояла плохая погода.
– Разумеется, ведь это не середина августа. Но вы же не инвалид. Ничего хорошего в сидении дома в одиночестве нет.
– Я уезжаю завтра утром, – говорю я в отчаянии. – Хотите проверить всё по списку?
– Хочу, – отвечает она и извлекает из кармана список всего домашнего добра, который я подписал при вселении. – Это не займёт много времени. Давайте начнём с конца.
Мы отправляемся на кухню. По дороге я ставлю стакан на ночной столик в спальне.
– Это не моё дело, что вы пьёте, – говорит она, не оборачиваясь, но я всё-таки оставляю стакан.
Входим в кухню. Здесь всё подозрительно чисто и прибрано.
– Где же вы ели? – спрашивает она резко. – Мне сказали, что в tabac вас не видели за последние дни. Вы были в городе?
– Да, – отвечаю я в замешательстве, – иногда.
– Пешком, что ли? – продолжает она допрос. – Водитель автобуса тоже вас не видел.
Задавая вопросы, она смотрит не на меня, а в список, отмечая что-то коротким жёлтым карандашом. Я не в состоянии сообразить, что ответить на её издевательский выпад. Я забыл, что в таком местечке почти никакое движение не ускользает от общественного ока и уха.
Она быстро осматривает ванную.
– Я почищу всё до утра, – говорю я.
– Очень надеюсь. Всё было чистенько, когда вы въехали.
Мы идём обратно через кухню. Она не заметила, что не хватает двух стаканов, которые я разбил, но у меня нет сил признаться ей в этом. Оставлю завтра какие-то деньги в буфете. Она включает свет в гостиной. Повсюду разбросаны мои грязные вещи.
– Я всё заберу, – говорю я, пытаясь улыбнуться.