Приехал доктор и спросил Кору, не страдала ли ее мать от токсемии. А сестра, тетя? Детей трудно рожали? Бывали тромбы?
Кора сжала руку Алана, впилась ногтями ему в ладонь.
– Она не знает, – пояснил Алан доктору и добавил суровее: – Не мучайте ее лишними вопросами.
Кора так и не поняла, как ей удалось выжить. Она еле дышала, но все же тужилась, доктор и акушерка заставляли, хотя она сказала им про кирку, и визжала, и умоляла их прекратить боль. Отслойка плаценты, сказал доктор, надо скорей вытащить ребенка. Усыпить вас хлороформом нельзя. Вы должны родить сами, только это спасет и ребенка, и вас.
Алану запретили входить. Кора не помнит, когда он ушел и сколько времени отсутствовал. Позже он сказал Коре, что услышал первый громкий крик Говарда из гостиной, стоя на коленях, прижавшись лбом к подлокотнику дивана. Кора тоже слышала, как закричал Говард. А вот как Эрл – уже нет: она была так обескровлена, что поминутно впадала в забытье. И даже когда что-то слышала, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Зато кирка исчезла, стало покойно. Сильно хотелось пить, но еще больше – спать, несмотря на то что она услышала крик своего ребенка, – она смертельно устала и боялась, что опять вонзится кирка. «Уходит», – тихо сказал доктор, и Кора услышала, но ей все равно хотелось только покоя, не бороться, покориться природе, положить голову на зерно. Но чьи-то руки трясли ее, будили. Это мама Кауфман: «Не вдыхай, здесь яд. Кора, доченька! Ты его не видишь, не чуешь, и он тебя убивает». Оба стояли рядом и трясли, и будили, незримые, и толкали ее к лестнице – вон из зернохранилища, вверх. «Поднимайся! – бесцеремонно пихает ее мистер Кауфман. – Сейчас же поднимайся». Она не могла обернуться и поневоле все смотрела и смотрела в синее небо над колодцем зернохранилища, ей так хотелось туда, но они незримо стояли у нее за спиной и приказывали лезть вверх сквозь эту толщу по скользким ступеням, и жить, и стать счастливой женщиной, хорошей мамой, которой она обязательно будет, – они всегда знали.
К ним и раньше приходила стирать старая шведка, но когда родились близнецы, Алан попросил Хельгу заниматься домом и стряпать каждый день. Первые месяцы Кора по настоянию доктора провела в постели; справа и слева по люльке, чтоб кормить по первому требованию. Кора была слаба, но свекровь настояла: никаких кормилиц, они все иммигрантки, нагулявшие брюхо невесть от кого, – так она выразилась, – а вдруг младенцы всосут вместе с молоком их пороки. Когда миссис Карлайл-старшая говорила подобные вещи, Кора думала: она что, забыла, что я и сама невесть от кого? Свекровь всегда была к ней добра и никогда не поминала, что Кора могла быть незаконнорожденной. Но она помнила, и Кора это знала.
Итак, хотя Кора еще не могла спуститься по лестнице, она принялась усердно доказывать, что вполне способна кормить и нянчить двух прожорливых мальчиков; похоже, они злились, что им пришлось вылезти из утробы раньше времени, были худенькие и все время требовали молока. Она пела им: «Черноволосая любовь моя», удивляясь, как Говард крепко вцепляется в грудь и какие у него русые волосы и как сильно Эрл своими серьезными глазами похож на Алана. Двойня. Несмотря на усталость, она смеялась этой неожиданности. В семье Алана никогда не рождались двойни. Наверно, ее наследство.
Алан делал покупки. Почти каждый день по дороге с работы он заходил в бакалейную лавку, и в пекарню, и к зеленщику, и покупал все, что требовалось Хельге, чтобы приготовить то, чего хотелось Коре. Часто приносил богатую железом и полезную для крови говяжью печень, хоть Кора ее и не любила. Давал ей романы и даже соорудил подставку для книг, чтоб она могла читать во время кормлений. Притащил фонограф и покупал Коре и малышам пластинки. Носил Коре обед и сидел за столиком в углу с мальчиками на руках, чтобы она могла поесть. Отцовство ему шло. Он сиял от счастья, улыбался детям, а если кто-нибудь плакал, носил малыша по комнате и бархатным голосом терпеливо уговаривал: будь хорошим мальчиком, маме нелегко пришлось, дай ей отдохнуть.