Я слышал приглушенный храп Бильгера; снаружи что-то скрипело на ветру, как мачта или фал, и чудилось, будто мы плывем в открытом море на паруснике; в конце концов я все-таки заснул. Меня разбудила, незадолго до зари, круглая луна, скатившаяся почти к самому горизонту в тот час, как полы шатра разошлись, открыв моему взору бескрайний, только-только начинающий светлеть небосвод; женская тень отогнула краешек завесы, и меня овеяли запахи пустыни (иссушенной земли, золы, животных); рядом со мной куры, похожие в полумраке на каких-то ужасных чудищ, с негромким кудахтаньем клевали оставшиеся с ужина хлебные крошки и ночных насекомых, привлеченных теплом очага; вскоре заря простерла сквозь утреннюю дымку свои розовые персты, вытеснив луну с небосклона, и сразу все вокруг ожило: закукарекал петух, старый шейх турнул со своего одеяла обнаглевших кур; торговец встал, надев плащ, в который кутался ночью, и вышел из шатра; один только Бильгер все еще спал; я взглянул на часы — было пять утра. Я тоже поднялся; перед палаткой суетились женщины, приветливо помахавшие мне. Торговец совершал утреннее омовение, бережно расходуя воду из голубого пластмассового кувшина — вероятно, одного из тех, что он продает, подумал я. Если не считать слабо заалевшего неба на востоке, вокруг царила глубокая, холодная тьма; пес еще спал, свернувшись клубком у внешней стенки шатра. Я медлил в ожидании, не зная, выйдет ли Сара; скорее всего, она тоже спала, как спали Бильгер и собака. Стоя у шатра, я глядел в постепенно светлеющее небо, а в голове у меня звучала оратория Фелисьена Давида, первого, кто положил на музыку ужасающую простоту пустыни.