Ужас… Боже мой, какой ужас! Свет все еще горит, я так и не выпустил из руки выключатель. Этот образ Сары со шприцем в руке… какое счастье, что я проснулся, пока не случилось непоправимое — Сара, впрыскивающая мне в вену зловонную жидкость, свое вино мертвых
, под циничным взглядом доктора Крауса… бррр, вот кошмар-то, а ведь некоторые люди находят удовольствие в сновидениях. Ну-ка, подышим глубже, подышим глубже. До чего же тягостное ощущение эта нехватка воздуха, как будто я тонул во сне. К счастью, я запоминаю всего лишь несколько последних мгновений из своих снов, да и те, слава богу, почти сразу стираются у меня из памяти. Таким образом, я избавлен от чувства вины за свое бессознательное, за первобытное звериное вожделение. Это странное чувство нередко настигает меня во сне. Как будто я и впрямь совершил какое-то жуткое преступление, которое вот-вот будет раскрыто. Вино мертвых. У меня не выходит из головы Сарина статья: что побудило ее прислать мне этот текст из Саравака, мне, такому больному, такому слабому сейчас? Я осознаю, как мне ее не хватает. И как мне не удалось ее завоевать. Может, она сейчас тоже больна и слаба, в этих своих зеленых джунглях, среди бывших головорезов, сборщиков урожая трупов. Какое долгое путешествие. Вот была бы работка для шарлатана с Берггассе, соседа фрау Кафки. В конечном счете мы возвращаемся к тому же, откуда начали. Помнится, Юнг[334], первый «бессознательный» востоковед, обнаружил, что одна из его пациенток видит во сне тибетскую «Книгу мертвых», о которой никогда и слыхом не слыхала, что крайне заинтересовало последователя Фрейда и навело его на идею коллективного бессознательного и архетипов. Лично я вижу во сне не «Книгу мертвых», будь она тибетская или египетская, а уголки сознания Сары. Тристан и Изольда. Эликсиры любви и смерти. Дик аль-Джинн Безумный — старый поэт из Хомса, обезумевший от ревности до такой степени, что убил свою возлюбленную. «Это бы еще ладно, — говорила Сара, — но Дик аль-Джинн обладал таким страстным нравом и так скорбел, уничтожив предмет своей страсти, что смешал пепел сожженного тела любимой с глиной и вылепил чашу — чашу смерти, волшебства и смерти, из которой пил вино, первое вино смерти, вдохновлявшее его на дивные любовные поэмы. Он пил его из тела своей возлюбленной, и это вакхическое безумие преображалось в аполлоническое вдохновение, в строфы идеальной формы, выражавшие всю силу его губительной страсти к той, кого он убил из ревности, обманутый сплетнями и ненавистью злопыхателей. „Я вернул тебя к предельной наготе, — пел он, — я смешал твое лицо с глиной, и, если бы смог перенести вид твоей гниющей плоти, я оставил бы твое мертвое лицо под лучами жаркого солнца“».Вполне допускаю, что он много пил — этот поэт из Хомса, проживший около семидесяти лет; допускаю даже, что он и на склоне лет часто прикладывался к своей чаше смерти, все возможно. А вот почему Сару так интересуют все эти ужасы, некрофилия, черная магия, всепожирающие страсти? Вспоминаю наш с ней поход в венский Музей криминалистики в Леопольдштадте, где она ходила по подземелью с улыбкой на губах, среди черепов, пробитых пулями, проломленных дубинками убийц всех калибров — политиков, бандитов, влюбленных; ее не устрашил даже самый жуткий экспонат этой выставки — старая, запыленная ивовая корзина, в которой обнаружили, в начале XX века, женское тело с отрубленными руками и ногами, словом, одно туловище, голое, изуродованное, с таким же черным лобком, как плечи и ляжки, почерневшие от вытекшей крови, — нас «осчастливили» еще и фотографиями всего этого кошмара, сделанными в то же время. Рядом можно было увидеть еще одну женщину — с выпущенными кишками, изнасилованную до или после этой операции. «Странные вы люди, австрийцы, — говорила Сара, — показываете женщин, замученных до смерти, зато скрываете единственное свидетельство наслаждения во всем этом музее!» Она имела в виду картину, висевшую в зале, посвященном венским борделям, и изображавшую одалиску в восточном интерьере, которая ласкает себя, широко расставив ноги; современный цензор закрыл большим черным квадратом ее руку и интимные части тела. Стыдливая надпись на табличке гласила: «Декоративное панно из дома терпимости». Разумеется, мне было стыдно стоять вместе с Сарой перед такой картиной и комментировать ее; я краснел и отворачивался, что само по себе уже было признанием вины, признанием извращенности австрийского менталитета: в подвале — женщины, замученные пытками, здесь — цензурированная эротика, а на улице — самая что ни на есть благопристойная невинность.