Азра явно отошла от учения Шариати и сблизилась с коммунистической организацией Туде. Она продолжала вести активную борьбу, участвовала в манифестациях и публиковала феминистские статьи в газетах коммунистического толка. Собрав все социально ориентированные и политизированные стихотворения Фарида Лахути в небольшой сборник, она отнесла его самому Ахмаду Шамлу[585], влиятельному новатору, уже названному одним из выдающихся поэтов современности, и тот нашел этот сборник (в то время как к поэзии своих современников он относился отнюдь не снисходительно) восхитительным; узнав, что Лахути на самом деле французский востоковед, он, совершенно ошеломленный, опубликовал несколько его стихотворений в наиболее заметных журналах. Узнав про успех Лиоте, я обезумел от ревности. Даже находясь в заточении, в тысячах километров от меня, он сумел сделать мою жизнь невыносимой. Мне следовало уничтожить все эти чертовы письма, а не ограничиться теми несколькими, что я бросил в огонь. В марте, когда вернулась весна, когда иранский Новый год пришелся на первую годовщину иранской революции, в момент, когда надежда всего народа распускалась вместе с розами, надежда, которой суждено было сгореть вместе с розами, в то время, как я лелеял планы жениться на предмете своей страсти, этот дурацкий сборник укрепил связь между Азрой и Фредом, и все из-за того, что его оценили четверо интеллектуалов. Теперь Азра говорила только о стихах Лиоте. В каких словах такой-то похвалил его стихи. Как актер сякой-то станет читать эти стихи на вечере, устроенном тем или иным модным журналом. Триумф Лиоте давал Азре силы презирать меня. Я ощущал презрение в ее жестах, в ее взгляде. Ее виновность превратилась в презрительную ненависть ко мне и ко всему, что я олицетворял, к Франции, к университету. Тогда я как раз пытался выбить ей аспирантскую стипендию, для того чтобы к концу моего пребывания в Иране мы смогли вместе вернуться в Париж. Я хотел жениться на ней. Она с презрением прогоняла меня. Еще хуже — она ускользала от меня. Она приходила ко мне, чтобы посмеяться надо мной, поговорить со мной об этих стихах, о революции, и отталкивала меня. Два месяца назад я привязал ее к себе, а теперь я превратился в залежалый хлам, и она с омерзением отбрасывала его».
Отгоняя птичек, отважившихся подлететь чересчур близко, чтобы стащить со стола несколько сладких крошек, Жильбер размахнулся слишком сильно и опрокинул свой стакан. Тотчас наполнив его заново, он с чувством, одним глотком опустошил его. В глазах его блестели слезы — слезы, чье появление явно не зависело от крепости алкоголя. Сара села. Она наблюдала, как птички, подлетая к кустам, скрывались в листве. Я знал, что в ней борются сострадание и гнев; она смотрела куда-то в сторону, но не уходила. Морган продолжал молчать, словно история уже закончилась. Неожиданно появилась Насим Ханум. Она убрала чашки, блюдца, плошки со сладостями. На ней был темно-синий
Моргану больше нечего добавить. Устремив взор в прошлое, он все быстрее вертел стакан. Самое время уходить. Я потянул за пресловутые невидимые нити, и Сара встала одновременно со мной:
— Спасибо, Жильбер, за приятный вечер. Спасибо. Спасибо.
Я залпом выпил принесенный Насим Ханум стакан лимонада. Жильбер остался сидеть, бормоча персидские стихи, но слов я разобрать не мог. Сара, уже на ногах, прятала волосы под шелковой фиолетовой вуалью. Я машинально считал веснушки у нее на лице. Азра, Сара, думал я, почти те же самые звуки, те же самые буквы. Та же страсть. Морган тоже смотрел на Сару. Он сидел, уставившись на ее бедра, скрытые под исламским пальто, которое она натянула несмотря на жару.