…по крайней мере, он был таким же разочарованным скептиком, как и его персидский предшественник. Сара рассказывала мне о тавернах Лиссабона, куда Фернандо Пессоа ходил выпить, послушать музыку и стихи, и действительно, в ее рассказе эти заведения напоминали иранские мейханы[620], напоминали настолько, что Сара насмешливо добавляла, что Пессоа — это гетероним Хайяма[621], а самый западный и самый атлантический поэт Европы на самом деле аватар божественного Хайяма,
О виночерпий, с лепестками розВина налил мне в чащу и поднес.Пьяней вина и всех цветов прекраснейНе ты ли, кто сбежал? — вот в чем вопрос[622].…и в бесконечных разговорах с другом Парвизом[623] в Тегеране, она шутки ради переводила на персидский катрены Пессоа, чтобы найти, как говорила она, вкус того, что утеряно, — духа опьянения.
Парвиз пригласил нас на концерт в частном доме, где молодой певец под аккомпанемент тара и томбака[624] исполнял рубаи Хайяма. Исполнителем (лет тридцать, белая рубашка с круглым воротничком, черные брюки, лицо красивое, смуглое и серьезное) оказался очень красивый тенор, а узкая гостиная, где мы сидели, позволяла слышать все оттенки его голоса; перкуссионист тоже был выше всяческих похвал — его пальцы с удивительной точностью и быстротой со звоном ударяли по коже зарба; богатство четких и ясных звуков, как низких, так и высоких, безупречно соединялось в сложнейших ритмах. На таре играл подросток лет шестнадцати-семнадцати, это был его первый концерт; виртуозное исполнение двух старших товарищей, подогреваемое зрителями, похоже, захватило его; в инструментальных импровизациях он обкатывал модные гуше[625], выбранные с умом и чувством, что для моих ушей дебютанта вполне компенсировало отсутствие у него опыта. Краткость пропеваемых слов, четыре стиха Хайяма, позволяли музыкантам, четверостишие за четверостишием, пробовать различные ритмы и лады. Парвиз пришел в восторг. Он старательно записывал мне в блокнот слова рубаи. Потом с помощью регистратора я попробую потренироваться в ужасном упражнении, именуемом запись в транскрипции. Я уже записывал инструментальную музыку, сетар и томбак, но голос — никогда, и мне очень хотелось без спешки, на бумаге, посмотреть, как отражается чередование кратких и долгих звуков персидской метрики в классическом пении; как певец воспроизводит размер и слоги стиха, подчиняя их своему ритму, и каким образом традиционные рефрены[626] трансформируются и воспроизводятся артистом при пении стихов. Встреча текста XII века, тысячелетнего музыкального наследия и современных музыкантов, выступавших перед незнакомой публикой так, как того требовала их индивидуальность.
Ты на прощанье мне вина налей,Что щек твоих горящих розовей.Прости — прошу я так чистосердечно,Как искренен протест твоих кудрей[627].Музыканты, как и мы, сидели по-турецки на красном тебризском ковре с центральным медальоном темно-синего цвета; шерсть, подушки и наши тела поглощали звуки, делая звучание очень сухим и жарким; справа от меня на пятках сидела Сара, ее плечо касалось моего. Аромат пения завладел нами; глубокие и глухие волны такого близкого барабана, казалось, переполняли наши сердца, умягченные переборами тара, вместе с певцом мы вдыхали, задерживали дыхание, следовали за ним на высоту длинных цепочек нот, чистых, без вибрато, без колебаний, до тех пор, пока он, достигнув вершины звукового неба, внезапно не раскатывался целой серией фигур высшего пилотажа, чередой таких разных, таких волнующих мелизмов и тремоло, что мои глаза постоянно наполнялись позорно сглатываемыми слезами, пока тар отвечал голосу, повторяя и модулируя фразу, только что выписанную певцом среди облаков.
Ты пьешь вино, то правда или ложь —Твой застит взор мираж ушедших дней:Цветенье роз, веселый круг друзей.Ты из печальной чаши вечность пьешь[628].