Я чувствовал жар прижавшегося ко мне тела Сары, и это пьянило меня вдвойне — мы слушали в унисон, так же синхронно бились наши сердца, и мы дышали так, словно пели сами, растроганные, потрясенные чудом человеческого голоса, ощущая сопричастность всему человечеству, возникающую в те редкие мгновения, когда, как говорит Хайям, мы пьем вечность. Парвиз тоже пришел в восторг; когда — после продолжительных аплодисментов и исполнения на бис — концерт окончился и хозяин дома, врач, меломан и друг Парвиза, пригласил нас вкусить пищи земной, Парвиз, позабыв свою обычную сдержанность, разделил вместе с нами наш восторг: пританцовывая с ноги на ногу, чтобы размять суставы, затекшие после долгого сидения по-турецки, он, опьяненный музыкой, принялся декламировать стихи, только что прослушанные нами в певческом исполнении.
Квартира врача Резы находилась на двенадцатом этаже совершенно новой башни возле площади Ванак. В хорошую погоду оттуда можно было видеть весь Тегеран, вплоть до городка Варамин. Рыжеватая луна поднималась над шоссе, которое, по-моему, вело в Карадж; шоссе извивалось между жилыми домами, что плотно, словно шарики в четках, выстроились по обеим его сторонам, затем пробегало между холмов и полностью исчезало из виду. Парвиз и Сара разговаривали на персидском; отдав все эмоции музыке, я не мог уследить за их беседой; устремив взгляд в ночь, я размышлял, завороженный ковром из желтых и красных огней, покрывших южную часть города, где прежде располагались караван-сараи, которые посещал Хайям; между Нишапуром и Исфаханом он останавливался, конечно, в Рей, первой столице его покровителей сельджуков, задолго до того, как монгольский шквал превратил ее в кучку камешков. С наблюдательной вышки, где я находился, вполне можно было бы разглядеть, как среди лошадей и двугорбых верблюдов идет математик-поэт, присоединившийся к длинному каравану, который сопровождают солдаты, готовые отразить нападение исмаилитов[629] из Аламута[630]. Сара и Парвиз беседовали о музыке, до меня долетали слова