В напыщенных рассуждениях Бильгера было что-то непристойное: он походил на воинствующего эколога в мантии из лисы или горностая, который объясняет, почему и как нужно охранять редких животных, сопровождая это величественной жестикуляцией римских авгуров. Особенно тягостным был один такой вечер с обильными возлияниями, где все присутствующие (молодые изыскатели, дипломаты низшего ранга) прямо-таки сгорали от стыда, сидя на черных с золотом диванах под мертвенно-зелеными неоновыми лампами и слушая, как полупьяный Бильгер, стоя в центре кружка гостей, заплетающимся языком провозглашает десять заповедей археологии и приводит «абсолютно объективные» доказательства того, что он, Бильгер, самый компетентный из всех иностранных ученых, работающих в Сирии, и что именно благодаря ему наука «сделает рывок в будущее»; юный Хасан, сидевший рядом, на полу, взирал на него с восхищением; последние капли воды от растаявших льдинок в пустом бокале из-под виски в трясущейся руке Бильгера временами капали на черные волосы сирийца, создавая подобие некоего ужасного крещения, которое молодой человек, поглощенный созерцанием лица своего учителя и усилиями понять его изысканный, на грани педантичности, английский, как будто не замечал. Я описал эту сцену Саре, которой там не было, но она мне не поверила, решив, как всегда, что я преувеличиваю; мне пришлось долго убеждать ее, что все было именно так, а не иначе.
Несмотря на вышесказанное, мы обязаны Бильгеру интереснейшими экспедициями в пустыню, особенно одной из них, когда мы провели ночь в шатре бедуинов между Пальмирой и Рузафе; в ту ночь небосклон был так чист, так густо усеян звездами, что они спускались до земли, ниже, чем их ловил взгляд; в такую летнюю ночь, мне кажется, одни только моряки могут видеть это обилие звезд, когда морская гладь темна и спокойна, подобно Сирийской пустыне. Сара была счастлива: наконец-то ей довелось повторить, почти доподлинно, приключения Аннемари Шварценбах или Марги д’Андюрен[230], шестидесятилетней давности, во времена французского мандата на Востоке; для этого она и оказалась здесь, поэтому и ощущала — как призналась мне в алеппском баре отеля «Барон» — то, что писала в этом же самом месте 6 декабря 1933 года Аннемари: