Я счел ее аргумент весьма сомнительным: мало ли кто не умер в 1931 году, но при этом не восхвалял «торжество новых авторитарных государств», как Бенн; у Бенна тело не считается вместилищем души, оно всего лишь жалкий инструмент, который следует улучшать с помощью генетики, дабы создать новую, более совершенную расу. И тот факт, что позже врачи ужаснулись при виде последствий своих собственных теорий, никак их не оправдывает. И то, что Бенн в конечном счете отмежевался от нацистов вскоре после их прихода к власти, также не оправдывает его. Все эти Бенны участвовали в создании нацистского мо́рока, и запоздалый испуг при виде созданного ими Голема ни в коей мере никого из них не извиняет.
Ну вот опять проснулись тахикардия и ощущение удушья. Образы смерти, груды костей в меланхолических эпитафиях Тракля, луна, тень ясеня и шорохи осенней листвы словно стенания душ убитых; солнце и смерть, зловещие орлы — «Сестра мятежных уныний, / Гляди, как тонет пугливый челн / Под звездами, / Пред лицом безглагольной ночи»[292], — скорбное стенание истлевших уст. Я хотел бы вернуться в пустыню — или в поэмы Сайяба, иракца с испитым лицом и огромными торчащими ушами, умершего в нищете, одиночестве и отчаянии в Кувейте, где он взывал к Персидскому заливу: «О Залив, что дарит жемчуг, раковины и смерть!», слыша в ответ лишь эхо, принесенное ветерком с Востока: «Ты, который даришь жемчуг, раковины и смерть…» — и вот наступает агония, и в шелестящем безмолвии звучат лишь мои собственные слова, и я тону в собственном дыхании, в паническом страхе, задыхаясь, как рыба, которую вытащили из воды. Скорей, скорей поднять голову с подушки, выбраться из бездонной трясины страха, зажечь лампу, перевести дух при свете…
И я дышу, снова дышу при свете.
Мои книги стоят передо мной, смотрят на меня, как безмятежный горизонт, как тюремная стена. Алеппская лютня похожа на животное с выпуклой клешней и тонкой короткой ножкой или на хромую газель, как те, на которых охотились принцы Омейяды[293] или Марга д’Андюрен в Сирийской пустыне. Она напоминает мне гравюру Фердинанда Макса Бредта[294] «Две газели», на которой молодая девушка с черными очами, в пышных шальварах, кормит с руки прекрасное животное.
Меня мучит жажда. Сколько времени мне осталось жить? Что же я упустил, если теперь лежу один в ночной темноте, не в силах заснуть, с сердцебиением, с дрожащими руками и воспаленными глазами; я мог бы встать, надеть наушники, послушать записи и найти утешение в музыке, например в звуках уда[295] Надима или в квартете Бетховена, одном из последних… интересно, сколько сейчас времени в Сараваке?.. Ах, если бы я осмелился обнять Сару тем утром в Пальмире, вместо того чтобы трусливо отвернуться, моя жизнь сложилась бы совсем иначе; иногда всего один поцелуй может изменить судьбу, и она, встрепенувшись, сходит с предначертанного пути, делает крутой поворот. Вернувшись в Тюбинген после хайнфельдского коллоквиума, я снова встретился с моей тогдашней подругой Сигрид (не знаю, стала ли она впоследствии блестящей переводчицей, как мечтала) и сразу понял, до какой степени мое чувство к ней — в общем-то, довольно глубокое и привычное — пресно в сравнении с тем, что я испытывал в присутствии Сары: на протяжении долгих месяцев я неотрывно думал о ней, писал ей — более или менее регулярно, но всегда тайком, словно был уверен, что в этих письмах — вполне невинных — таилась какая-то загадочная сила, которая ставила под сомнение мои отношения с Сигрид. Что ж, если моя личная жизнь (будем смотреть правде в глаза) не удалась, то лишь потому, что я неизменно, сознательно или подсознательно, отводил главное место Саре, и ожидание ее взаимности до нынешнего дня мешало мне полностью отдаться другой любви. Это все ее вина: давно известно, что ветер от взметнувшейся женской юбки сбивает мужчину с ног почище тайфуна; если бы Сара не держала меня в этой двусмысленной неизвестности, если бы высказалась прямо и откровенно, мы бы не оказались в таком положении, а я не сидел бы сейчас на кровати, пялясь на книжные полки и сжимая в руке гладкий бакелитовый желудь (вообще-то, приятный на ощупь) выключателя настольной лампы. Скоро наступит день, когда я не буду способен даже на этот простой жест — нажать на кнопку; мои пальцы станут такими жесткими и непослушными, что мне придется сидеть в темноте.