Из аэропорта Федор сразу поехал домой, привел себя в порядок и сделал несколько звонков. Оказалось, он вернулся абсолютно вовремя, к самому открытию выставки. Надо было поспешить с пояснительными текстами. Сел за компьютер, внес в свои заметки правки, которые возникли после поездки в Италию, сверстал так, чтобы информация смотрелась хорошо и привлекала внимание, – ведь без нее мало кто что поймет в картине! Распечатал текст – и, забрав в гараже машину, поехал в Дом культуры, где его ждала одна из устроительниц выставки.
Картина была уже на месте. Ее хорошо повесили, хорошо подсветили, и хоть Федор знал, чудилось, каждый мазок, каждый штришок на ней, издалека мог отличить практически неотличимые следы работы реставраторов от оригинала, он все равно вдруг совершенно по-дурацки разволновался и ушел как мог быстро, едва лишь глянув в темные и в то же время такие светлые глаза Серджио. И, как всегда, подумал, что на картине, наверное, запечатлен не только Серджио, но и Антонелла. Судя по страничкам из дневника, это, скорее всего, глаза Антонеллы. Потому что Серджио погиб не один – Антонелла тоже, можно сказать, умерла. Своей смертью он убил и ее, душу ее убил. То, что Антонелла прожила потом еще много лет, родила сына Серджио и других детей, ровно ничего не значило, Федор это знал доподлинно: их все равно что похоронили в одной могиле, этих несчастных, счастливых, обезумевших влюбленных. И убийцы вместе зарывали яму, засыпали землей открытые, неподвижные, такие похожие глаза Серджио и Антонеллы…
Вообще он никогда не мог долго разглядывать эту картину, отчего-то не хватало сил. Да и зачем? Он знал ее, еще не видя, знал каждую фигуру на ней и каждую грань света и тени…
Простился с устроительницей выставки и поехал наконец-то к тете Люсе, которая небось уже заждалась любимого племянника. И подумал: как странно, что эту молодую женщину, которая так зацепила его душу, которую он нашел для того, чтобы потерять, – как странно, что ее тоже зовут Тоня. Антонина.
Итальянцы называли бы ее Антония или Антонелла…
И он понял, что весь этот день, даже когда был занят неотложным делом, все время думал о Тоне.
Как странно! Всю жизнь, с самой юности, с тех пор, как он в первый раз прочитал дневник Федора Ромадина, он думал, что ему суждено полюбить черноволосую смуглянку с необыкновенными карими глазами. Сколько таких красавиц встречалось на его пути, как пристально вглядывался он в их глаза – об этом только Федор знает. В Италии он вообще только и знал, что встречным девушкам в глаза заглядывал. Красивые девушки в Италии, ничего не скажешь. А уж глаза у них… Однако и там он ничего и никого не нашел, не дрогнуло сердце. А вот в Париже, в этом переполненном людьми аэропорту, когда поглядел в напряженные, странные, вспыхивающие мгновенной ослепительной улыбкой и тотчас меркнущие в тревоге глаза…
Это было неправильно! Глаза были серые, ну, темно-серые, но не карие ведь, не те, которые он всю жизнь искал!
Они были те самые, которые он искал всю жизнь.
День тянулся, а беспокойная тоска росла и росла, еле удавалось скрывать ее от тетушки, и, даже рассказывая о своей поездке, Федор не мог успокоиться. Вдруг ему пришло в голову, что найти Тоню хоть и трудно, но реально. Надо обратиться в «Агату Кристи» – он знал такое симпатичное сыскное частное бюро, им руководил друг детства, Дима Гуров. Можно попросить Диму приватно проверить списки пассажиров сегодняшней «Люфтганзы». Антонина – имя достаточно редкое, наверняка она в том списке будет одна, а даже если и нет, это все равно какой-то след.
Ну, найдет – а что скажет ей? «Девушка, давайте с вами познакомимся?» А вдруг тот рыжий и правда муж?
Тетя Люся убрала со стола и сказала, что ей нужно на полчасика отлучиться в домоуправление – перехватить управляющую, которая неуловима, но тете Люсе донесла подкупленная бухгалтерша, что начальница непременно придет в это время, чтобы получить зарплату, и ей можно будет наконец-то высказать без околичностей все, что накипело у жильцов второго подъезда относительно работы сей коммунальной службы.
– Ты меня дождись, – настрого велела тетя Люся. – Уйдешь – в жизни не прощу!
Такого Федор бы не пережил, конечно, а потому не стал спорить: прилег на диван, включив старый проигрыватель и поставив пластинку Вертинского.
Это была самая любимая – «Аравийская песня», от которой у Федора почему-то всегда теснило в горле, настолько, что он даже не мог петь ее, хотя вообще-то пел хорошо, и его часто просили что-нибудь исполнить в компаниях. И думал: почему она «Аравийская»? А бог знает. Но даже и в этом названии была красота и тайна, которым он поклонялся всю жизнь, как Федор Ромадин, как Серджио поклонялся…