– Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви.
Я молчу.
– Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чем.
– Я думал о вас.
– Обо мне?… Не думайте обо мне…
– Почему?
И я сам тотчас же отвечаю.
– Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жен есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.
– Как вам не стыдно?
– Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и долга. Трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
– Молчите.
Несколько минут мы молча идем по узкой дорожке парка. На ее лице еще гнев.
– Слушайте, – поворачивается она ко мне, – неужели для вас есть закон?
– Не для меня, а для вас.
– Нет… А вот вы… Чем живете? Кровью. Зачем вы этим живете?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
– Слушайте, ведь это закон… Вы сказали себе: так нужно.
Я говорю, помолчав:
– Нет. Я сказал: я хочу.
– Вы так хотите?
Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза:
– Вы так хотите?
– Ну, да.
Вдруг она мягко кладет мне руки на плечи.
– Милый мой, Жорж.
И быстро, гибким движением целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: ее уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?
Сегодня 1 мая – праздник. Я люблю этот день. В нем много света и радости. Именно сегодня… Но сегодня я не видел губернатора.
Он стал осторожен. Он сидит дома, и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.
Узнал: 13-го он поедет в театр. Мы запрем все ворота. Ваня станет у одних, Федор у других, Генрих у третьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Вижу темные своды церкви, зажженные свечи… Слышу пение молитв, душный ладан кадила…
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном желании. Каждый день я зорко смотрю: не следят ли за мной. Я боюсь, что мы посеем и не пожнем. Но я не сдамся живым.
Живу теперь в гостинице «Эдинбург». Вчера принесли мне мой паспорт. Принесший топчется на пороге и говорит:
– Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого вы изволите быть вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:
– Как?
– Какого исповедания-с? Веры какой-с?
Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Лансдоуна:
«We, Henry Charles Keith Petty Fitz Maurice Marquess of Lawdowne, Earl Wycombe»[2] и т. д.
Я не умею читать по-английски, произношу все буквы подряд.
Тот внимательно слушает.
– Понял?
– Так точно.
Я говорю с сильным акцентом:
– Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
– Так точно.
Я стою спиною к нему, смотрю в окно, говорю очень громко:
– А теперь – пошел вон.
Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?
Мы встретились за городом, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.
Я говорю:
– Тринадцатого губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто будет первым?
Генрих волнуется:
– Первое место мне.
У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на него.
Генрих повторяет:
– Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.
Федор равнодушно пыхтит папиросой.
Я спрашиваю:
– Федор, а ты?
– Что ж, я всегда готов.
Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бросишь с рук – не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо.
Генрих волнуется:
– Да, да… Как же быть?
Федор внимательно слушает. Ваня говорит:
– Я думал. Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
– Ну?
– Ну, тогда наверное.
– И тебя тоже наверное.
– И меня.
Федор с презрением пожимает плечами:
– Не надо этого ничего. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве, и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне. Ваня, бледный, задумчиво смотрит вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.
– Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.
Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:
– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих:
– Жорж.
– Ну что?
– Жорж… Как же это… Как же Ваня пойдет?
– Так и пойдет.
– Значит, погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
– Я этого не могу, – говорит он глухо.
– Чего не могу?
– Да этого… Чтобы он шел…
Он останавливается. Он говорит быстро:
– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если он? Ведь его…
– Ну конечно.
– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…