Но я всё равно чувствовал странное умиротворение. Была в этом мире простота, чувство огромного груза, снятого с моих плеч, ощущение того, что ярмо, которое я — вместе со всем человечеством — носил всю мою жизнь, куда-то пропало. Здесь, в эпоху невинной юности Земли, не было бесконечного голода в Эфиопии и детей с раздутыми животами — жестокая шутка анатомии, из-за которой пустой кишечник расслабляется и растягивает живот. Здесь не было африканских расовых войн, не было поджогов синагог в Виннипеге, не было Ку-Клукс-Клана в Атланте. Не было нью-йоркской нищеты, углубляющейся год от года, где уличные банды не просто убивают свои жертвы, но теперь и съедают их. Не было торонтских угонщиков такси, перерезающих таксистам горло. Не было наркоманов, умирающих от истощения в то время, как наркотик капает им в мозг. Улицы Святой Земли не заливаются кровью. Нет угрозы ядерного терроризма, висящей над головой, как дамоклов меч. Нет убийств. Нет растлителей, лишающих своих сыновей и дочерей самого детства. Нет насильников, берущих силой то, что должно отдаваться с любовью.
Нет людей.
Ни души во всём мире.
Ни души…
И я услышал внутренний голос, доносящийся из части моего разума, которая знала, что должна хранить подобные идеи спрятанными, похороненными, не открывать их перед теми, кто правит миром, кто считает их знаком слабости.
Я никогда в жизни не молился — в смысле, всерьёз. Богу надо беспокоиться о шести миллиардах душ — с чего бы ему обращать внимание на конкретного Брандона Теккерея, у которого есть крыша над головой, довольно пищи и нормальная работа? Но сейчас, в этом мире без людей, возможно — лишь возможно — возник подходящий момент, чтобы обратиться к Богу. Кто знает? Может быть, я завладею его вниманием единолично.
Но… но… это же глупо. Кроме того, я на самом деле даже не знал, как молятся. Никто никогда меня не учил. Мой отец был пресвитерианином. Рядом с его кроватью лежал старый молитвенный коврик, но я ни разу не видел, чтобы он им воспользовался. Когда я был маленьким, то иногда слышал доносящееся из его комнаты бормотание. Но отец часто бормотал что-то под нос. Или ворчал, и от этого ворчания шатался мой мир.
Моя мать была унитарианкой. Ребёнком я ходил в унитарианскую воскресную школу пять лет, если походы в поля, начинавшиеся от здания норт-йоркской Ассоциации Молодых Христиан, можно назвать воскресной школой. Они обычно водили нас вдоль реки Дон[25], и я возвращался с мокрыми ногами. О Боге я там узнал лишь, что если ты хочешь стать к нему ближе, то, вероятно, придётся промочить ноги. Однажды, уже взрослым, один знакомый спросил меня, во что верят унитарианцы, и я не нашёл, что сказать; мне пришлось заглянуть в энциклопедию.
Ладно, должно быть, форма молитвы не так важна. Должен ли я говорить вслух? Или Бог — телепат, и выловит мои мысли прямо у меня из головы? Поразмыслив, я понадеялся, что последнее неверно.
Я потянулся к воротнику, отключил свою микрокамеру и откашлялся.
— Бог, — произнёс я тихо, чувствуя уверенность в том, что хотя слова и должны быть, наверное, произнесены, нет никаких оснований считать, что Господь глуховат. Я помолчал несколько секунд, прислушиваясь к эху этого слова в моей голове. Я не мог поверить, что делаю это. Но в то же время я знал, что не смогу простить себе, если упущу такую уникальную возможность. — Бог, — сказал я снова. И потом, не зная как продолжить: — Это я, Брандон Теккерей.
Я молчал ещё несколько секунд, но в этот раз потому, что внимательно прислушивался, и внутри, и снаружи, надеясь на какое-то подтверждение, что мои слова были услышаны. Ничего. Конечно.
И всё же я чувствовал, что какой-то шлюз внутри меня вот-вот прорвёт.
— Я так растерян, — сказал я ветру. — Я… я пытался прожить хорошую жизнь. Правда пытался. Я делал ошибки, но…
Я замолчал, чувствуя себя неловко за такое беспомощное начало, потом начал снова:
— Я не могу понять, почему моя жизнь разваливается на части. Мой отец умирает такой смертью, какой все надеются избежать. Он был хорошим человеком. О, я знаю, что он жульничал с налогами, возможно, жену обманывал тоже, и однажды он её ударил, но только однажды, но наказание, которое ты ему назначил, кажется жестоким чрезмерно.
Жужжали насекомые; листья шелестели на ветру.