Динни сидела, потягивая прозрачную золотистую жидкость. Затем сделала глоток, опустила чашку на колени и подняла глаза на отца.
- Я тебе все объясню, папа, - сказала она и подумала: "После моих объяснений он окончательно перестанет что-нибудь понимать".
Генерал наполнил свою чашку и сел. Динни стиснула пальцами ложечку:
- Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он попал в руки фанатиков-арабов, которые держатся там со времен махди. Их начальник приказал привести пленника к себе в палатку и объявил, что сохранит ему жизнь, если тот примет ислам.
Девушка увидела, что рука отца конвульсивно сжалась. Чай плеснул на блюдечко. Генерал поднял чашку и слил чай обратно. Динни продолжала:
- Уилфрид такой же неверующий, как большинство из нас, только относится к религии гораздо непримиримее. Он не только не верит в христианского бога, но решительно ненавидит религию в любой ее форме, считая, что она разобщает людей и приносит больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. И потом, ты знаешь... вернее, знал бы, если бы прочел его стихи, что война оставила в нем глубокий и горький след: он нагляделся, как швыряются человеческой жизнью. Просто выплескивают ее, как воду, по приказу тех, кто сам не понимает, чего хочет.
Рука генерала снова конвульсивно дернулась.
- Папа, Хьюберт рассказывал то же самое. Я ведь слышала. Во всяком случае, война научила Уилфрида ненавидеть все, что попусту губит жизнь, и вселила в него глубочайшее недоверие ко всяким красивым словам и прописным истинам. Ему дали пять минут на размышление. Это была не трусость, а горькое презрение. Он не захотел примириться с тем, что люди могут лишать друг друга жизни ради верований, которые казались ему в равной степени бессмысленными. Он пожал плечами и согласился. А согласившись, должен был сдержать слово и пройти через установленные обряды. Конечно, ты его не знаешь. Поэтому бесполезно объяснять.
Динни вздохнула и одним глотком допила чай.
Генерал отставил свою чашку. Он встал, набил трубку, раскурил ее и подошел к камину. Его морщинистое лицо помрачнело и стало еще более темным. Наконец он сказал:
- Это выше моего понимания. Значит, религия, которой веками придерживались наши отцы, ничего не стоит? Значит, по приказу какого-то араба можно послать к черту все то, что сделало нас самой гордой нацией на свете? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Николе он, Чемберлен, Сендмен и тысячи других, отдавших свою жизнь во имя того, чтобы весь мир считал англичан смелыми и верными людьми, могут быть сброшены со счетов любым англичанином, которого припугнут пистолетом?
Чашка Динни заходила по блюдцу.
- Пусть даже не любым, а хотя бы одним. На каком основании, Динни?
Динни не ответила, - ее била дрожь. Ни Эдриен, ни сэр Лоренс не вызвали у нее такой острой реакции: она в первый раз была задета и растрогана тем, с кем спорила. Отец затронул в ней какую-то древнюю струну, а может быть, ее заразило волнение дорогого ей человека, которым она всегда восхищалась и который был всегда чужд красноречия. У девушки не находилось слов.
- Не знаю, верующий ли я, - снова заговорил генерал. - С меня довольно веры моих отцов.
Он махнул рукой, словно добавив: "Мое дело, конечно, сторона", - и продолжал:
- Я не мог бы подчиниться такому насилию. Да, не мог бы и не могу понять, как мог он.
Динни тихо ответила:
- Я не стану больше ничего объяснять, папа. Будем считать, что ты не понял. Почти каждый человек совершает в жизни такие поступки, которых окружающие не могли бы понять, если бы узнали о них. Вся разница в том, что поступок Уилфрида известен.
- Ты хочешь сказать, что стала известна угроза... причина, по которой...
Динни кивнула.
- Каким образом?
- Некий мистер Юл привез эту историю из Египта; дядя Лоренс считает, что замять ее не удастся. Я хочу, чтобы ты был готов к самому худшему.
Динни взяла в руку свои мокрые чулки и туфли:
- Папа, не поговорить ли мне вместо тебя с мамой и Хьюбертом? Она встала.
Генерал глубоко затянулся, в трубке всхлипнуло.
- Пора почистить твою трубку, милый. Завтра я этим займусь.
- Он же превратится в парию! - вырвалось у генерала. - Динни, Динни!
Никакие слова не могли бы вернее потрясти и обезоружить девушку, чем два эти короткие возгласа. Динни разом забыла о себе, опять стала альтруисткой и отказалась от возражений.
Она закусила губу и сказала:
- Папа, я разревусь, если останусь. И у меня очень озябли ноги. Спокойной ночи.
Динни повернулась, быстро направилась к двери и с порога оглянулась: ее отец дрожал, как лошадь, которую остановили на всем скаку.