Нет, не из-за любви к своим сокамерницам я вскоре жестоко пострадала, а из чистого протеста против несправедливости. Нас всех, кроме Елизаветы Николаевны, отправили в карцер за ряд нарушений: и за тот ночной скандал, и за то, что мы пели в камере (Танька учила меня блатным песням к неодобрению Елизаветы Николаевны, которая с упреком говорила мне, что моя одноделка Сусанна, с которой она сидела раньше, - та не подвержена дурным влияниям), а еще за то, что мы бросали снежки на прогулке. Когда нас повели, я стала возмущаться, что и Лилю наказывают, хотя она совсем не виновата. Молодой офицер заявил мне, что я скоро сдохну, и никто обо мне не пожалеет, "спишут, как ненужную тряпку, и сообщат родным, что умерла от гриппа". И для большей убедительности организовал экзекуцию, известную заключенным под именем "рубашка". В соседней большой комнате на меня набросилось полдюжины солдат, схватили за руки, хотя я не сопротивлялась, и один из них стал колотить меня мешком, набитым песком, по голове, по лицу и плечам, приговаривая: "Фашистка!" Потом на меня надели длинную брезентовую рубаху с прикрепленными к рукавам ремнями, скрутили руки за спиной, бросили на пол и стали подтягивать ноги к затылку. Боль нарастала, и я чувствовала, что каждый из этих мужчин и женщин, которые видели меня в первый раз, старается причинить боль посильнее, затягивая ремни туже и туже. Я прохрипела: "Гады". Потом услышала дикий рев, не понимая, что кричу я сама. Я лежала минут десять, видела возле своего лица черные сапоги, судорожно пыталась принять такое положение, чтобы уменьшилась боль, а они наперебой спрашивали: "Так мы гады, по-твоему?" "Не гады, не гады, развяжите!" Когда наконец развязали, то в первый момент нельзя было пошевелиться, но они торопили, грозили повторить, и я шла, пошатываясь, держась за стену, в бокс, где сокамерницы, дрожа от страха, слушали доносившиеся до них вопли. Молодой офицер к ним зашел, спросил: "Ну, кто следующий?" И Лиля взмолилась: "Гражданин начальник, мы так не настроены!" И нас повели через двор в карцер. Боль в пояснице довольно быстро прошла, и не осталось следов от побоев, а карцер в первые часы показался совсем не страшным, только действовал на нервы скулеж Лили за стеной - из соседнего карцера. Но постепенно холод пробирал все тело. Я терпела, но когда стало совсем скверно, я тихонько спросила надзирательницу, не выпустит ли она меня, если я пообещаю, больше не буду. Ответа не последовало, я отсидела, как и другие, пять суток, и меня хвалила Танька за мужественное молчанье. Сама она была толстая, а толстые меньше мерзнут.
Позже, в лагере, я узнала, что "рубашку" полагается надевать на буйных уголовников, чтобы смирить физическое сопротивление, и что при этом должен присутствовать врач и щупать пульс. Еще рассказывали, что в таком изогнутом, как баранка, положении, человека иногда подвешивают к потолку, но я не представляла, как при этом можно выжить.
Сокамерницы советовали мне никому о случившемся не рассказывать: обвинят в клевете, будет хуже. Естественно, я их не послушалась, и если не рассказывала всем подряд, то только потому, что в первое время мне было трудно об этом говорить.
В этой общей камере я впервые ощутила антисемитскую атмосферу. Впервые я услышала о "Протоколах сионских мудрецов", но никто не знал точно, что это такое. Елизавета Николаевна утверждала, что среди евреев нет гениев, а только таланты, и удивлялась, как это русский может жениться на еврейке! Когда наоборот - понятнее. Кто-то из сокамерниц возмущался, рассказывая, как радостно евреи приветствовали Голду Меир, когда она приехала в Москву. Потом их, по каким-то спискам, естественно, пересажали, и правильно сделали. Танька в том ночном разговоре выразила убеждение, что я собираюсь в лагере, как это обычно делают евреи, жить, не работая, а чтобы за меня работала она. "Но с русского Ивана - где сядешь, там и слезешь!" Удивительно, что говорила она об этом с самой искренней ненавистью, а ведь побывала уже в лагере и знала, что каждый там работает за себя.
Меня удивляла эта необоснованная ненависть. Никто из них не сидел из-за евреев, никого не допрашивал еврей. Потом я убедилась, что в тюрьмах, больницах - везде, где сходятся люди по случайному признаку, ругать евреев так же естественно, как рассказывать неприличные анекдоты.
Еще мои сокамерницы любили обсуждать, что бы они сделали с теми, кто их посадил. Они придумывали изощренные пытки. А на меня, наверное, действовало воспитание, диктующее ненависть к "системе", а не к "людям", а такая ненависть значительно абстрактнее. Персонально я не могла желать мучений даже офицеру, распорядившемуся надеть на меня рубашку, только запомнила на всю жизнь его лицо. И еще я четко чувствовала, что на воле мне не место.
Первая встреча с людьми в тюрьме - какое это важное событие! Любые люди, даже если не получается с ними никакого душевного контакта, если они тебе совсем чужие и неприятные, если их разговоры, полные ненависти, ты запоминаешь навсегда - все равно, эти люди тебе так нужны.