В нем всегда жило стремление научиться, понять, подражать и быть на виду. Костюмы он шил себе точь-в-точь такие, какие видел на адвокатах и господах, которых встречал в суде. И считал это своим преимуществом и гордился собой втайне, противопоставляя себя тем, кто по лености или глупости довольствовались тесным привычным мирком и не стремились из него вырваться. Но увидев галстук Дородана с дворянским костяным кольцом, он ощутил, как высоко он может подняться и каких головокружительных высот достигнуть. Впервые ему стало стыдно за самого себя и за свою жизнь, за отца-мясника и мать-повитуху, умершую от пьянства на угольном складе. Теперь их давно не было в живых, и Урматеку в тишине гостиной на Подул Могошоайей, рассматривая в ожидании барона портреты его предков, чувствовал от этого некоторое облегчение. И хотя он знал наверняка, что родители его умерли и лежат на кладбище возле церкви Капра на шоссе Пантелимона, этого ему было недостаточно. А вдруг когда-нибудь его постыдное прошлое заговорит, да еще устами Дородана? Он стар, бестолков, и, конечно, ему невдомек, что так тревожит Урматеку. Ведь как-то раз этот Индюк (так окрестил он Дородана) в холодном по-осеннему кабинете, который служанка в шлепанцах окуривала душистой смолой, спросил его: «А не сынок ли ты мясника Герасие?» На что Урматеку, не задумываясь, ответил: «Нет! Отец у меня был купец, в Брэиле, но рано умер, я его и не помню». Больше они про это не говорили, но с того дня Урматеку возненавидел Дородана, хотя и уверял себя, что Индюк ни о чем не догадался.
Вот и сейчас, как тогда, — а между «тогда» и «сейчас» день за днем протекло уже много лет, — Урматеку стоял все в том же кабинете барона Барбу. Барон недавно встал, принял ванну, и теперь его кабинет сладко благоухал розовой водой. Но мысли Урматеку занимал на этот раз не Дородан, а Иванчиу, горевший нетерпением как можно скорее обделать дельце с садом в Пьетрошице. Старый барон сидел за письменным столом, уставившись по привычке на хрустальный шар с водой, и наблюдал, как плавают в нем черные и золотистые паучки, заключенные туда фантазией неведомого коллекционера. Урматеку, стоя в сторонке и подобострастно клоня голову, тешил свое попранное рабством самолюбие тем, что играл толстой золотой цепью, протянувшейся из кармашка в кармашек его жилета, а Иванчиу тщетно пытался угадать течение мыслей барона, к которому относился сейчас с удвоенной почтительностью хотя и разбогатевшего, но все-таки худородного человека и вместе с тем заинтересованного покупателя. Урматеку, успевший за много лет изучить своего барина, никакого почтения к раздумьям барона не питал, зная его как свои пять пальцев. Только безмозглый Иванчиу мог полагать, что старик Барбу сейчас о чем-то думает, да вдобавок еще о делах! Урматеку вообще почти читал мысли барона и уж во всяком случае сейчас не ошибался. Перед бароном, сменяя друг друга, кружили неспешным хороводом разные картины: молотьба в Бобешть, пойменный луг в Филипешть, рыбные пруды в Бэлэшоень, господский дом в Урлац, и вдруг — словно разрывалось полотно и за ним возникал венский Пратер[2]
, барочные кариатиды, обреченные веками поддерживать на своих плечиках балкон какого-то особняка, народное гулянье в венском лесу, плывущие звуки вальса… И барон улыбался про себя грациозному силуэту в белом кринолине с крохотным, величиной с ладонь, зонтиком, небрежно покоящемся на левом плече, — хрупкой женщине по имени Наталия, что возникла, словно ленивое утреннее облачко над темной гущей леса.Урматеку кашлянул. Барон очнулся, словно ото сна, и вопросительно взглянул на него.
— Он бы хотел все решить разом и отправиться восвояси. Да и мы, барин, от него бы избавились, — пробормотал деловой человек, и взгляд его иголкой кольнул из-под опущенных ресниц, словно меряя расстояние, отделяющее рабочий стол от покойной софы с расползающимся по ней линючим баронским гербом.