• свидетельства арабских авторов с конца IX века о Северной Руси, первоначальном владении Рюрика и Олега, окаймленном болотами и реками, как об острове Ар-Русийа, возможно со слов славянских или хазарских информаторов;
• высказывания некоторых русских авторов XVI века с псковскими или волоколамскими (то есть, возможно, с новгородскими) связями о «великом острове Русии» или «российском острове»;
• относящиеся к тому же веку знаменитые тексты псковитянина Филофея, где Москва – Третий Рим – предстает уцелевшей сушей среди потопленного мира;
• китежский и петербургский мифы города, скрывающегося в водах; мотив церкви среди Океана в Голубиной книге, претворившийся во множестве раскольничьих поверий, в том числе в «мифе Беловодья»;
• китежанские мотивы в XX веке в литературе внешней и внутренней эмиграции, в том числе мотив затонувшего Третьего Рима у С. Булгакова; образ революционной России как «социалистического острова» в советской традиции; наконец, реминисценции мотива «России-острова» в русской литературе 1970–1990-х годов как в поэзии (Ю. Кузнецов), так и в прозе («Пирамида» Леонова, особенно «Одиночество вещей» Ю. Козлова).
Под влиянием работ М. В. Ильина я склонен сополагать эти факты в свете давней гипотезы Шпенглера о символическом прафеномене каждой цивилизации, заключающемся в ее склонности к некоему преимущественному модусу трактовки пространства. На роль такого «русского прафеномена», по историко-филологическим данным, с наибольшим правом может притязать не «бескрайняя равнина», как думалось и Шпенглеру, и Бердяеву, и Ф. Степуну, а «остров» – каким этот смыслообраз предстает по русским диалектам: любой маркированный, выделенный участок, пребывающий в неоднозначном соотношении с окружающим фоновым пространством, «большой горизонталью» – то с ней сливаясь, то ей противостоя, то над ней доминируя в едином ансамбле.
Если принимать вслед за Ильиным первоначальную обусловленность этого прафеномена особенностями культурного облика ранних восточных славян как «речных людей», «жителей речных и озерных урочищ среди “пустынь” леса и степи» [Ильин 1994: 20], то похоже, что в дальнейшем этот прафеномен закрепился, обретая все новое подкрепление во множестве географических смыслообразов русской истории, соединяемых вокруг него в единую констелляцию того, что зовется «исторической судьбою». Здесь и представление о северном очаге восточнославянской государственности между Ладогой и Окой как об «острове Русии»; и образ России XVI–XVII веков – лесистого «российского» острова, противостоящего степному накату Евразии; и особенности русской колонизации трудных пространств с выведением поселений-«островов» в узловые, часто приречные пункты осваиваемых ареалов (по Ильину), в то же время дающие эффект «островной изреженности» русских «на сверхкритическом пространстве, затрудняющем общенациональную перекличку» (Л. Леонов); и Россия XVIII века – политический «остров Европы», и она же в XX веке – «социалистический остров»; и даже демонические ассоциации с «архипелагом ГУЛАГ». Реальная русская геополитика оказывается вереницей манифестаций того же прафеномена, который выразился и в опорных мифах России (Третий Рим – Китеж – Петербург), и в той метафоре, которой я пытался схватить ее, этой геополитики существо и стиль: здесь в прафеномене субъект и объект постижения, схваченные одним цивилизационным кругом, впрямь утрачивают дистанцию.
Думаю, моя работа этих лет небесплодна уже тем, что благодаря ей хотя бы контурно обозначились возможности, сокрытые под варварским титулом «русского геополитизма». Модель «острова России» – на сегодня пока единственная геополитическая модель, последовательно поверяющая российскую историю географическим паттерном конца XX века, тем самым встраивая нынешнюю ситуацию сжавшейся страны в непрерывность традиции и сопротивляясь любым попыткам истолковывать сегодняшнюю реальность – пусть множеством черт и неприемлемую для автора – как существующую «вместо России». Какими бы импульсами ни диктовалась первично работа над моделью, в конце концов эта работа приводит к проблеме, которую в одной статье я попытался выразить так: «В сегодняшнем мироустройстве Россия перестает быть Великим Пространством, давящим на Запад и из соприкосновения с ним почерпающим свое историческое Время. Перед идеологами России встают два вопроса – по сути, двуединый вопрос: что такое пространство России, если не Большое Пространство всей внутренней Евро-Азии? и что такое время России, если не время евро-атлантической истории?» [Цымбурский 1995с: 481].
Сама возможность постановки такого вопроса для меня – оправдание жизни не то что в «окаянные дни» – в окаянные десятилетия.