— В столовой, а не в редакции. Другое ведомство. — Смотрит в протокол. — Ну, да. Подписи только работников столовой. — Снова смотрит в протокол. — Вы написали правду?
— Конечно, правду.
— Так. Что талон был на кило — установить можно. Что заведующий бросил ему кулек — свидетели найдутся. Все это смягчающие обстоятельства. — Вздыхает. — Если бы не классовый подход... Попробуем спустить на тормозах, а?
— Попробовать можно, да как бы редакция не вмешалась.
— Не станет она вмешиваться. Наоборот, обрадуется, что дело замяли. Сотрудник редакции обвиняется в хулиганстве. Каково это им, а? Вы еще будете там работать?
— Нет, я туда не вернусь.
— Правильно. Вам не стоит туда возвращаться.
— И без вашего совета порог ее больше не переступлю.
— А расчет?
— А ну его! Они засмеялись.
— Идите, юноша, домой, и спите спокойно. Передайте привет Григорию Петровичу.
— От кого?
— Как от кого? От начальника отделения. Думаю — еще не забыл. Дома отец, Сережа и Галя сидят за столом над развернутой газетой.
— Это ты писал? — спрашивает отец.
— Я писал не то и не так.
— Но тут стоит и твоя подпись.
— Статью переделали, меня не спросив, и мою подпись оставили, меня не спросив.
— Зачем же ты с ними работаешь?
— Уже не работаю.
— Подал заявление?
— Нет, уже не работаю. Совсем.
— И расчет получил? — спросила Галя.
— Нет. И не пойду получать.
— И не ходи, если не хочешь, — отвечает отец.
Через несколько дней я уже работаю у Байдученко, и там с таким пристрастием расспрашивают о Челябинске — хоть доклад делай. В редакции я проработал с гулькин нос — Октябрьские праздники застали меня в ВЭО, и на праздничном концерте запомнились двое эстрадных артистов — Николай Черкасов и еще кто-то, лихо отплясывавшие, подражая Пату и Паташону. О том, что меня приводили в милицию, никому не рассказывал и привет отцу не передал.
22.
О голоде после засухи 21-го года больше знаю по рассказам старших и из литературы, чем по своим детским отрывочным воспоминаниям. О голоде после хорошего урожая 32-го года могу рассказывать сам. Мы знаем, что в голод 21—22 года нам была оказана большая международная помощь продовольствием, и что сейчас наш хлеб вывозят за границу.
Есть хотелось постоянно. По ночам просыпался от того, что снилась еда. Под утро лучше не выходить: на улицах лежат трупы; подъезжает грузовая машина — труп в нее вбрасывают, машина едет к следующему. По случаю пятнадцатой годовщины Октябрьской революции город украшен небывало роскошной иллюминацией, и при начинающемся массовом голоде она возмущала наших отцов, смущала и раздражала нас.
Жизнь моих друзей шла своим чередом: работали, встречались, ходили в кино и театры, и снова комната Клары стала местом наших сборов, разговоров и споров. Мы верили в строительство социализма, а как это совмещалось с тем, что происходило вокруг нас, теперь объяснить не берусь. Наверное, мы не могли не верить, иначе наша жизнь теряла смысл. Я понимал, что отец и все Гореловы иначе, чем мы воспринимают и оценивают происходящее в стране, но никогда с ними не только не спорил, но ни они, ни я не поднимали разговор на эти темы. Отношения в наших семьях у нас не были предметом обсуждения, но, хорошо зная друзей и их семьи, я не сомневался, что и у них установились такие же отношения, как в моей семье, и все мы почувствовали себя неловко, как будто увидели что-то такое, на что смотреть неприлично, когда Изъян вдруг стал жаловаться на несознательность своих родителей. После общего короткого замешательства Токочка сказал Изъяну:
— Ты обратился не по адресу.
— Как ты смеешь так говорить! — вспылил Изъян. — Я же только вам сказал об этом.
— А зачем? — одновременно спросили Клара и Птицоида.
— Но мы друзья или нет? С кем же я еще могу поделиться?
— Есть вещи, о которых не говорят ни с кем! — сказал Пекса.
— По-моему, с друзьями можно говорить обо всем. Если я буду вас подозревать, — какая же это дружба?
— Ах, да не в этом дело! — воскликнул Птицоида. — Ну, как ты не понимаешь? Дело не в чьих-то политических взглядах, отсталости или несознательности... При чем тут это? Просто есть вещи интимные, такие как отношения в семье. О них не говорят. Это трудно объяснить, это самому надо чувствовать.
— Совести надо не иметь, чтобы жаловаться на родителей, — пробурчал Пекса. Изъян молчал, и вид у него был ошеломленный.
А ведь неплохой парень, — тихо сказал мне Токочка. — Мне его даже жалко. У Пексы встречали новый год — наша обычная компания, новые для нас две клариных соученицы и пексина школьная. У пексиных родителей свой домик. Комнаты маленькие, но нам места хватило. Отец Пексы был в дороге, мать посидела с нами до полуночи, и когда я, — к слову пришлось, — сказал, что в детстве встретил на улице Петровского, она рассказала, что они его знали давно, когда и домика этого не было, он у них несколько раз был, и раз даже ночевал.
— Он хороший человек, добрый. Один — меньшевик, другой — большевик, но все равно он хороший человек.
— А после революции вы с ним встречались?