У Габи все было иначе: она только перевозила крамольную литературу, а обратно – в основном на микропленках – самиздат. Ее книжки оказались в камере хранения на Финбане, она написала мне код. Так я оказался обладателем целого богатства. Каждая книжка стоила очень дорого, но в Ленинграде продавать их было неприлично. Тебя начинали презирать. В Москве книгами торговали легко – в том числе и диссиденты, и партийные сановники. Еще Габи предложила собирать все письма, воззвания, документы, что курсируют в samizdate – в Мюнхене есть институт, они в этом очень заинтересованы.
Габи обещала приехать через год, когда ей исполнится двадцать шесть, но не приехала, мы встретились много позднее и совсем в другом городе.
Хмурым ранним дождливым утром подкашивающиеся ноги выволокли меня из гостиничного холла мимо сонного швейцара на мокрую хмурую набережную. Блаженный стон звенел в ушах, небеса разлетались в клочья и неслись по низкому небу рваными облаками. Свинцовые волны катились по реке на свинцовый крейсер, ртутный дождь падал на пепельные дома, все было пусто и мертво.
Но именно тогда я понял: Карфаген должен быть разрушен.
…Через несколько дней после отъезда Габи я решился отправиться на Финляндский вокзал в состоянии полу-шока, уверенный, что меня
До сих пор не могу понять, как Солженицыну через Наталью Столярову (кстати, последнюю любовь Бориса Поплавского) и Вадима Андреева (сына Леонида Андреева) удалось переправить на микропленках – через Москву! –
От Габи я получил адрес «Центра» и персонально Бориса, и тогда началась наша переписка (конечно, не по почте), иноземцев приезжало все больше, переправить письмо ничего не стоило. Позднее я понял, что даже Габи, при всей своей легкомысленности, мне не до конца доверяла, но сообщила в Центр мои координаты. Я дал понять, что пакет попал по назначению, а «Центр» необъяснимым образом навел справки и понял, что это не
Что меня подвигло на это? Не знаю. Скорей всего не столько политика, сколько страсть к приключениям. Нет, это не совсем так. Возможно, пусть это прозвучит высокопарно, моя страсть по «мировой культуре», по разрушению запретных границ и отвращение к тем монстрам, что попадались на каждом шагу?! Чувство отвращения к системе? Нет, не так. Мир был метафизически безнадежен, он прогнил насквозь, мы хотели все изменить. Но мы заблуждались: мировой абсурд мы приписывали исключительно его советской инкарнации. Конечно, у нас было хуже, но безумие западного мира мы еще не понимали.