Наш «Гитлер» был гениален в конспирации. Когда произошел взрыв на центральном перекрестке (он был одним из организаторов), через полчаса он как ни в чем не бывало появился среди испуганных теток с удочкой и тремя мелкими окуньками.
Но главный «террористический акт» заключался в следующем. На железнодорожные рельсы клались капсулы от патронов – через некоторые расстояния – снова и снова. Метров за пятьсот до приближающегося поезда на рельсы выскакивал Фил, сын великого артиста, в шляпе, ковбойском наряде – привезенным с Запада папой, – вынимал пугач и выстреливал вверх – ограбление поезда! – и исчезал в лесу. Для электрички это не представляло никакой опасности, но когда она пролетала, на несколько верст в округе посреди ночи слышались настоящие автоматные очереди, которые будили половину мирных обывателей. Сегодня нас бы точно отправили в колонию «за терроризм», но в те благословенные времена со станции отправляли лишь пару мутных мужиков с глубокого бодуна для расследования. Кого они могли найти, когда мы уже тихо почивали в своих домиках?
Политика нас не интересовала, но к пропаганде мы относились с отвращением. Мы устраивали «перфомансы», как-то не думая, что они могут приобрести политический оттенок. Нам было тогда лет по пятнадцать. Однажды, уже в городе, ко мне заявился сам «Гитлер» и заявил: Ты знаешь, нас оскорбили!
– Чем?..
– По всему Васильевскому расклеили предвыборные плакаты, что все должны голосовать за какого-то гегемона, героя труда, ударника Чуева. Это надо исправить!
Я нашел жирный черный карандаш, позвонил своему однокашнику Глинкину, и мы отправились это безобразие исправлять. Действо происходило так. Двое, своими уже вполне широкими спинами закрывали пространство от прохожих, а третий писал вместо «Ч» жирное «Х». Так мы исправили штук тридцать плакатов от 1-й до 15-й линии, в том числе на институте, на углу 9-й линии и Большого проспекта, где служила моя мама. Потом нагло уселись в сквере на скамейке, наблюдая за результатами акции.
Часа через два появились мрачные личности, выдиравшие плакаты из рамок – агитационная кампания была сорвана. На следующий год предвыборные плакаты стали вешать под стекло. Предвыборную кампанию мы сорвали но какое это имело значение? Все советские выборы были фиктивными.
На другой день в наш класс 24-й английской школы, что на углу Среднего проспекта и 4-й линии, к концу уроков заявилась завуч, дама необъятных размеров (она едва вползла в дверь), и громогласно заявила: вчера в нашем районе была произведена
О Боже, что может быть счастливее советского детства и юности! Спасибо партии родной. Я понимаю, такое было не у всех, но нам повезло. Три месяца летом – нескончаемая жизнь (и город, и Васильевский остров были прекрасны!), целая эпоха, – времени не существовало, оно заканчивалось в конце мая и начиналось в сентябре, зато следующие девять месяцев проходили как девять лет… Каждое лето было бесконечно неповторимым, драматическим, рассказывать об этом можно долго. Но…
Подполье
Где-то после семнадцати со мной случился радикальный переворот. Моя сумасшедшая первая любовь в Мустамяки (теперь Горьковское), вознесшая меня на облака, рухнула, и я вновь очутился на бренной пакостной земле, но уже совсем другим человеком. Это было откровение, как у чеховского Гурова в «Даме с собачкой» – о, господа, как отвратительно мы живем!
Я уже учился в Универе, как бы учился, не испытывая никаких проблем – экзамены были сущими пустяками. Сначала я был на физфаке (физики, за редчайшими исключениями – меня разочаровали), потом перевелся на кафедру истории философии. Там тоже было довольно мрачно. Среди наших диких студентов я прославился тем, что мог объяснить, чем «трансцендентное» отличается от «трансцендентального». Этого среди студиозусов никто не знал. Меня за это уважали.
Чтение же было запойным всегда, начиная с детства. Я отошел от мира, от «Гитлеров» и «Сырников», стал монахом в alma mater, от физики перешел к метафизике. Большинство интересующих меня книг было трудно достать. В библиотеке давали разве что Шопенгауэра и Ницше. На этих «реакционных философах» все заканчивалось. В почти полном вакууме возникало патологическое желание – запретную книжку хотелось
На факультете истории и философии на первом этаже был книжный развал, которым заведовал немолодой бородатый человек Федор Андреев. Обычные книги лежали на лотке, а