— Вы не всерьез, — говорю я едва слышно и отступаю от Эперхарта медленно и осторожно, как от хищника. Только не бежать. Не бежать! — Зачем вам пытаться помирить нас с Клинтом, но при этом говорить… говорить такое?
— Потому что, Валери, это не противоположные вещи, что бы ни твердила общественность. Друг ваш о своих интересах заботится больше, чем о ваших, и вам следует дать ему понять, что пренебрежение не проходит бесследно.
— Отдаваясь вам?! Вы недостаточно нас знаете, чтобы делать такие выводы!
— Я знаю, что он выбрал вариант целый год провести между домом и пляжем и отправить вас на целый день, а то и дольше в офис, на что красноречиво намекает обозначенная в контракте ставка. Вместо того, чтобы дать оплакать вашу маму. Или переехать было вашей идеей?
— Его, — говорю я пересохшими губами, забыв о попытках отойти от Эперхарта подальше.
— Значит, ему очень быстро надоели слезы скорбящей дочери.
Нет, это не так. Клинт не такой! Не циничный.
— Не судите его по себе! Вы ничего не знаете. Хотите сказать, лучше бы я сидела и плакала…
— Я хочу сказать, что каждый переживает горе по-разному. Неизменно одно: если вынудить нас затолкать его поглубже, вместо тихого, но изматывающего плача можно получить реальные разрушения. Кто-то бегает в одиночестве по ночному Дубаю в поисках утешения от единственного человека, готового его дать, кто-то отдается едва знакомому начальнику ради мимолетной ласки, кто-то…
— Разоряет бывших компаньонов отца, ответственных за его преждевременную гибель. Смысл ясен.
— О, в отличие от вас, я полностью отдавал себе отчет в том, что делал. И это никак не отменяет тот факт, что моим поступком до сих пор, спустя пятнадцать лет, пугают местный молодняк. Говорите, пытались меня оправдать? Не очень-то здорОво. Семья лишилась дома, человек начал пить, жена не выдержала и ушла, дети с отцом не общаются. — Он делает довольно длинную паузу. — Я говорил лишь о том, что ваш шибко жертвенный жених о себе совсем не забывает. Вы можете не понимать этого, но не можете не чувствовать. Ваши действия — неосознанный ответ на его невнимательность.
Невнимательность. Я сглатываю ком в горле и отвожу глаза. В день, когда я переспала с Эперхартом и едва не сошла с ума, Клинт списал это на усталость. Я напилась — не спросил почему. Ушла из дома, встретилась с Элейн — не заметил. Поимел сразу после того, как это сделал другой, — не понял.
Быть может, это правда? Со смерти мамы я стала не такой уж удобной подружкой. Тем более что Клинт, по-моему, догадывался о мамином неудовольствии нашей помолвкой. Особенного тепла между ними никогда не было, хотя Клинт умеет понравиться, когда захочет, а мама была из числа людей лояльных к чужим недостаткам. Видела ли она что-то по-настоящему тревожное? Я бы отдала пять лет жизни, чтобы теперь спросить, что именно так обеспокоило ее в наших с Клинтом отношениях. Ну почему я раньше не желала говорить об этом с ней?
Как вышло, что я так и не смогла разобраться в происходящем своими силами? И почему всем остальным это было ясно как день: маме, Фай, Эперхарту? Как там Финли сказал? Может, вырасту и прозрею. Видимо, это мой единственный шанс. Потому что я и сейчас, хоть режьте, не осознаю, куда нужно было смотреть, чтобы заметить пренебрежение Клинта. Я до сих пор считаю его почти идеалом мужчины… Только спать с ним больше не хочу.
Хочу я совсем другого человека. Хочу до сих пор. И чем больше о нем узнаю, тем тяжелее этому соблазну противиться.
Умом я понимаю, что Эперхарт попросту манипулирует моими эмоциями в угоду собственным интересам, но все равно поддаюсь. Просто слова, ничего такого, нет в них никакого особенного участия, мне должно быть стыдно за то, какую острую волну жалости к себе они во мне поднимают.
Картинка размазывается от слез, сморгнуть их я не решаюсь, но кроме алых отсветов последних лучей солнца и смазанных пятен уже ничего не вижу, как ни силюсь сдержаться. Вздрагиваю от прикосновения чужих пальцев к рукам, и тяжелые капли срываются с ресниц.
— Не надо.
Я пытаюсь оттолкнуть Эперхарта, извернуться, но куда мне деться из запертого кабинета? Я это понимаю, и Эперхарт — тоже.
Он прижимает меня к груди. Объятия эти нежные и ужасно лживые. В них нет ничего, кроме желания. Темного, сильного, пугающего, разрушительного, пока — сдерживаемого. А я все равно не отстраняюсь. Стою, прижавшись щекой к тонкой ткани рубашки, греюсь и страшусь самой себя. Я не узнаю эту играющую с огнем девушку. Ведь знаю, что будет, но не ухожу, даже не отталкиваю больше. И не проходит и минуты, прежде чем Эперхарт сдвигает ткань пиджака с моего плеча и прижимается к коже прямо у лямки платья губами, посылая по моему телу толпы мурашек. Так непохоже на прошлый раз, но все равно отчаянно остро.